Содержание

Хоть ты теперь померкшая звезда —

Мне до сих пор твоя краса сияет.

Ты мне поведала, что никогда

Из мира красота не исчезает.

Г. Леонидзе

Глава первая

Утро

Дни дружества, любви,

Надежд и грусти нежной…

А. Пушкин

Нине снился ее Поэт. Он глядел на нее ласково, сдвинув очки немного ниже переносицы, отчего казалось, что надел их нарочно и говорит не то, что думает.

— Нет, милая девочка, — с притворной строгостью хмурил Грибоедов густые брови, но глаза выдавали его, — это юное увлечение престарелым учителем рассеется, и…

Нина хотела возразить, что вовсе не увлечение и вовсе не престарелым, а самым молодым на свете, но тонкий, пронзительный голос ворвался в сон:

— Мацони! Мацони!

Нина, досадуя, что сон прервался на таком интересном месте, вскочила с постели и, подбежав к окну, отдернула шторы. В комнату хлынули утренние лучи солнца, легкий ветерок с гор, шум проснувшегося Тифлиса.

Над горой тек туман, казалось, кто-то набросил на вершину струящийся смех.

Внизу, под балконом, возле понурого ослика стоял худой продавец и, запрокинув черноволосую голову так, что виден был перекатывающийся кадык, кричал:

— Мацони! Мацони!

Кувшины с молоком выглядывали из карманов переметных сум — хурджинов на ослиной спине.

Нина ощутила даже кисловатый вкус молока на языке.

Она перегнулась через подоконник и, подперев щеки ладонями, стала с удовольствием глядеть вниз.

Проскакал по улице, клубя пылью, офицер на коне.

Пронесла с базара живую курицу тетушка Русудан. За угол завернула коляска без седока, а вслед за ней просеменил, жалобно крича, ослик, нагруженный корзинами с древесным углем для мангалов. Угольщик-имеретинец сам походил на обуглившуюся деревяшку.

На крик «Аба кай легви!» («Вот хороший инжир!») вышла няня Талала — просто так, прицениться.

Возле калитки соседнего дома мужчины играли в нарды. Пронес на плече кувшин с водой мальчонка. Поравнявшись с мужчиной в черкеске с газырями и в мягких бандули [1] , пропел:

— Аба кай цхали! Цхали-и-и! (Вот хорошая вода! Вода!).

В Тифлисе все хорошее: и мацони, и инжир, и воздух, пахнущий укропом, и Майданский сад, и подступающие Махетские горы, и темные облака могучих чинар.

Нина нежно любила свой Тифлис — город балконов, буйных садов, узких кривых уличек, плоских крыш, открытых дворов. В них на дырявых подстилках боролись мальчишки, развешивали цветастое белье женщины; старухи в черных одеждах, сидя на деревянных лестницах, что-то шили и громко переговаривались.

На площади, возле обрыва, под матерчатым навесом проворные руки нанизывали на шампуры шашлык, и вкусный запах поджаренного мяса щекотал ноздри.

Кура то зеленоватой, то серо-синей лентой вилась к горам. А по городу перекатывался свитый из грубых нитей клубок вскриков, зазываний, проклятий, восторгов:

— Зелен лук!

— Деньги менять!

— Стары вещь покупаем!

— Сазизгари! (Подлец!)

— Ай, яблук дешов адам!

— Бичо, бичо! (Мальчик, мальчик!)

— Ведра, тазы починям!

— Делибаши! (Головорезы!)

Почти у самого лица Нины небольшая быстрая птица тарби на лету заглотнула стрекозу и, сверкнув черным крылом, исчезла.

Нина, умывшись, достала платье из легкой светлой материи — такие носят еще подростки, — не по возрасту полной груди было тесно в этой одежде. На маленькие ножки с крутым подъемом надела тоже светлые вышитые туфли на низких каблуках.

Дверь приоткрыла белая, как лунь, няня Талала. Она все не могла смириться с мыслью, что ее крошка Нинуца стала совсем взрослой, и по-прежнему, но безуспешно пыталась помогать ей.

Талала в доме Чавчавадзе служила лет сорок. В детстве Нина любила слушать рассказы няни о старом Тифлисе.

— Здесь, Нинуца, были в давности леса, — певуче говорила она. — Один охотник ранил оленя, он добежал до серного источника, омыл рану и… скрылся в лесу. А другой охотник фазана подстрелил. Фазан в серное озеро упал и как в горшке сварился. Вот, люди, деточка, и стали говорить: «Это Тпилиси» — значит, горячий.

А то рассказывала еще Талала о славном витязе Тариэле или сказку о злом горном духе Гуде, полюбившем девушку Нино из селения на берегу Арагви. Он разлучил накануне свадьбы Нино с ее женихом Сосико.

Нине всегда хотелось, чтобы сказка закончилась свадьбой, она даже просила об этом няню, но та неизменно отвечала:

— И рада бы, да правда не велит.

У няни почти все ее сказки почему-то были печальными: рассказывала ли она о прикованном к скале добром духе, бросившем вызов богам, или о карталинском несчастливце Сулхае, погибшем от рук разбойников.

Сама же Талала была воплощением доброты и жизнелюбия.

Сейчас, войдя, в комнату, она спросила, ласково глядя на Нину выцветшими глазами:

— Чистишь копытца, арчви? [2]

— Пойду к Прасковье Николаевне…

— Скачи, скачи, арчви…

* * *

Семья Александра Гарсевановича Чавчавадзе — его жена Соломэ, дети, мать Мариам, — пока строился их собственный дом в Тифлисе, снимала небольшой флигель во дворе у вдовы Прасковьи Николаевны Ахвердовой. Сам же каменный дом ее стоял под горой, неподалеку от тихого Сололакского ручья, был окружен фруктовым садом, виноградником, и чтобы попасть из флигеля к Ахвердовой, надо было перейти выгнутый мосток, переброшенный через ручей.

Прасковье Николаевне, в девичестве Арсеньевой, минуло сорок пять лет. Уроженка Петербурга, получившая в столице великолепное образование, она довольно поздно, тридцати двух лет, вышла замуж за вдовца из здешних мест, генерала Федора Исаевича Ахвердова, не побоялась двоих его детей — дочери Софьи и сына Егорушки. Вскоре у нее родилась и своя дочь, Дашенька. А через пять лет после женитьбы генерал умер, Прасковья Николаевна осталась в Тифлисе.

В доме ее всегда полным-полно народу: то зайдет стеснительный, неловкий Вильгельм Карлович Кюхельбекер, с которым Прасковья Николаевна была очень дружна, то часами в одиночестве музицирует Грибоедов, то подоспевают к обеду офицеры.

Но больше всего в доме Ахвердовой было детей.

Кроме своих, племянницы Ахвердова — Анны и еще более дальней родственницы — Вареньки Тумановой, юной княжны Манко, были дети Чавчавадзе — Нина, Давид, Катя.

Катя долгое время даже спала в одной комнате с Дашенькой.

В сущности, дома Чавчавадзе и Ахвердовой были одним домом, а семьи — одной семьей. Мать генерала Ахвердова была родной сестрой тещи Александра Гарсевановича. Жена Чавчавадзе — княгиня Солома, урожденная Орбелиани, часто болела, как она говорила, «рюматизмом», месяцами лежала в постели. Прасковья Николаевна добровольно взяла на себя материнские повинности и заботы.

Вместе с гувернанткой — изящной, скромной Надеждой Афанасьевной — Ахвердова довольно успешно справлялась с этим обширным, шумным пансионом, успевала всех обучать и музыке, и языкам, и, будучи сама человеком строгих, добрых правил, воспитывала в них детей.

Правда, всех их детьми теперь уже вряд ли можно было назвать. Повзрослели Егорушка, Анна, Манко, Нина.

Младшие же — похожая на куклу, тихая хныкалка Дашенька, неутомимая выдумщица Катя, курчавый упрямый Давид, незаметные Сопико Орбелиани и Варенька Туманова. — еще были сущими детьми и нуждались в неослабном внимании.

Нина, в легком шарфе, наброшенном на голову, оставила позади мосток через ручей и вошла в дом Ахвердовых.

Все здесь было бесконечно знакомо и мило ее сердцу: цветные оконные витражи коридора, спокойный блеск белых каминов, жаворонок в клетке на балконе, запах ванили, смешной азарпеша на буфете — вкруг медной бараньей головы кувшинчики и сосок — потягивать вино.

В большой гостиной на стенах — миниатюры, писанные акварелью самой Прасковьей Николаевной. К стене меж окон прислонились высокие, играющие менуэт часы. Возле двери, выходящей на широкий балкон, стояло фортепьяно — второе в Тифлисе — с нотами на пюпитре.

Открытое фортепьяно будто приглашало сыграть, и Нина, не утерпев, присела на стул, не нажимая на клавиши, пробежала по ним проворными пальцами, словно разрешая им порезвиться.

Дом наполнялся топотом детских ног, звонкими голосами, кто-то съезжал по перилам лестницы, где-то хлопнули двери.

В зал вошла Прасковья Николаевна. Ее красивое, почти без морщин лицо посветлело при виде Нины.

— Доброе утро, деточка!

Нина вскочила, подбежала к ней, на мгновение прильнула.

Прасковья Николаевна внимательно оглядела свою воспитанницу. Взрослая, совсем взрослая… Спокойно светятся большие, похожие на темные миндалины глаза… Слегка вьются коротко подстриженные темные волосы цвета зрелого каштана… Маленький нос, свежие губы со слегка намечающимися припухлостями в уголках… Точеные плечи и руки, темная родинка на мочке левого уха, сразу же над круглой сережкой, и еще одна — во впадинке на груди…

Легкая, грациозная, со станом полноватым, но гибким, Нина выглядела старше своих шестнадцати лет. В ней особенно подкупали плавность и изящество словно бы замедленных жестов, походки, в одно и то же время горделивых, исполненных достоинства, и естественных, бесхитростных.

Есть красота, ни на минуту не забывающая о себе и этим отталкивающая людей. В облике Нины не было и тени любования.

«Не удивительны ли прихоти природы! — подумала Прасковья Николаевна. — У одних родителей — и такие разные дети. Пылкая, бурная, шумливая Катенька и в свои двенадцать лет резвится совсем как маленькая — вон как заливается, певунья, на весь дом. А Ниночка — сама кротость: сдержанна, ласкова. С детства любила забраться с ногами в кресло отца и читать. Прямо впивалась в мольеровского „Мизантропа“, в книги Вольтера. И потом все допытывалась у отца: понравились ли эти книги ему?

1

Обувь.

2

Серна (груз.)

arrow_back_ios