Содержание

Вот почему так страшен для Архимедова сон, который он видит накануне своего поражения. Ему снится, что он идет по восточному городу, всюду шали, ковры — и каждый встречный кричит ему: «Ты потерял лицо». В шлеме со спущенным забралом, с копьем в одной руке и щитом в другой новый Дон Кихот скачет все быстрее и быстрее, все выше и выше, по воздуху, по холмам, дышать все легче — высота, свежесть, простор… И наконец — Москва. С копьем наперевес он выезжает на площадь Моссовета. Трехгранная гранитная игла — обелиск, на котором через несколько лет будет высечен текст Конституции СССР. Архимедов клянется в верности — и отвергнут. У него нет права на лицо.

Сражение происходит на равнинах России, но я был вынужден перенести его в ТЮЗ. Театральная бутафория прикрывает подлинность столкновения. Оно замаскировано вдвойне. Читатель узнает о нем со слов Жабы и вправе не поверить ему. Но столкновение происходит… «Он прислушивался: со всех сторон шел мерный стук переставляемых ног — с Востока, Запада, Севера и Юга…

Шла армия.

Казалось, где-то уже возникал пронзительный свист флейт, били палочки в телячью кожу барабанов».

И, расправив плечи, вытянув вперед руку со шпагой, Архимедов идет ей навстречу. Один? Нет. «…Он наступал — один, но так, как если бы все рыцари всех широт шли за ним, крича “Радость” и звеня оружием».

Лицо, без которого нет искусства, — единственная возможная форма сопротивления.

Конечно, Архимедов побежден в этом неравном бою. Ведь он только «старая книга», только Дон Кихот, которого Сталин в конце тридцатых годов назвал дураком, — к изумлению всех испанцев, и проигравших и выигравших войну 1936–1939 годов.

Но, как справедливо писал бедный, безвинно расстрелянный рапповский критик, — «Архимедов, потерпевший поражение в сегодняшней жизни, одерживает высшую победу: отринутый жизнью, он живет в искусстве».

Отнюдь не социальной обреченностью, как пишет Селивановский, обусловлено и порождено это в искусстве. Оно существует и развивается «по законам, им самим для себя избранным» (Пушкин). Оно сопротивляется. Оно уходит в подполье. Оно гримируется. Оно погибает, но не сдается. Оно не сдается и поэтому не погибает.

Было много статей, объявивших книгу «боевым документом буржуазного реставраторства» [33] . И нет ничего удивительного, что добрый, умный, благородный и деликатный С.М.Алянский, который был тогда директором «Издательства писателей в Ленинграде», распорядился, чтобы с переплета сняли имя автора и название — отличное оформление принадлежало известному Кирнарскому, — часть тиража вышла в черном переплете, и только по тонкому красному корешку можно было судить, кому принадлежала эта порочная книга. Она вышла, таким образом, в трауре. Но еще рано было меня хоронить.

33

См. Приложение № 9.

4

Я перечитал страницы, на которых попытался рассказать историю романа «Художник неизвестен», и понял, что мне не удалось ни доказать, как важно было для меня написать эту книгу, ни показать себя в эти годы. Книга писалась медленно, трудно. После первого варианта я поехал в Сальские степи, в совхозы, и, вернувшись, с энергией и воодушевлением принялся за путевые рассказы — «Пролог».

И энергия, и воодушевление не упали с неба. Селивановский, утверждавший, что я — в рядах тех, кто дерется, ошибся: я был в рядах тех, кто вглядывается, взвешивал и — без враждебного чувства — размышлял о том, что происходит в стране. На следующее лето, в 1931 году, я отправился в Магнитогорск, — но уже ничего не написав об этой поездке. Почему же, вернувшись из Сальских степей, я принялся за книгу, которая для меня была открытием действительности, заслуживающей воплощения в художественной литературе, — а после Магнитогорска, пораженный, потрясенный тем, что увидел, я решительно отказался от любой попытки этого воплощения?

В 1929 году, после одной из серапионовских суббот, я был свидетелем разговора между Фединым и В.Я.Шишковым — он тогда посещал наши встречи. Разговор шел о крестьянстве и сводился к тому, что коллективизация уничтожает не кулацкие хозяйства, а всю крестьянскую Россию, которая всегда была «державой», опорой страны. Многолетние наблюдатели деревенской жизни, оба писателя настоятельно утверждали, что так называемые «кулаки» — самая лучшая, трудовая, деятельная часть крестьянства и что разрывать связь мужика с землей не только бессмысленно, но опасно. Волна крестьянских восстаний, о которых я не знал (а собеседники знали), только что прокатилась по стране и была подавлена с еще небывалым ожесточением.

«Не только материальная основа России будет надолго подорвана, — говорили они, — но замутнены будут самые истоки духовной жизни народа». Этот горячий, искренний разговор запомнился мне, потому что в нем я встретился не только с неожиданным для меня общим взглядом на положение в стране, но взглядом, прямо противоположным тому, о чем единодушно возвещали газеты.

Ну а литература? Нашлось ли для нее место в этом общем взгляде? Как надо вести себя в литературе в то время, как духовный лик крестьянства неузнаваемо искажается на беспредельном пространстве России?

В ту пору многолетний опыт еще не высветлил мою неполитичную голову настолько, чтобы навсегда расстаться с надеждой услышать от правительства правду. Напротив, в голове как раз и бродила эта несбыточная надежда.

5

Бесчисленные писательские бригады разъезжали по стране на переломе двадцатых — тридцатых годов — по колхозам, совхозам, на Турксиб, Сельмашстрой, Сталинградский тракторный и т. д. Мне не хотелось ехать в составе бригады, да и не было необходимости. Мой старый друг, Толя Р., бывший левый эсер, увлекся в те годы идеей рационализации производства и был горячим сторонником социалистической реконструкции страны. Один из самых талантливых сотрудников Харьковского института рационализации труда, он звал меня в совхозы — и я немедленно согласился.

Не знаю, найдется ли в этой книге место, чтобы рассказать о том, как этот институт с его действительно новыми и необходимыми для народного хозяйства идеями в середине тридцатых годов был закрыт, а Толя Р. арестован и расстрелян. Без сомнения, для него не прошло даром участие в мятеже левых эсеров в июле 1918 года. Самая идея рационализации труда была похоронена лет на двадцать и возникла вновь лишь в пятидесятых годах. Вновь появились институты, занимающие целые кварталы, академик Канторович получил Нобелевскую премию, и никто, конечно, думать не думает о двадцати потерянных годах и о скромных, безвинно погибших начинателях этого дела…

arrow_back_ios