Содержание

Про Лейферта ходили слухи, что когда-то до Революции он был членом Союза Русского народа. Слух мало правдоподобный, имея в виду его уж очень ярко выраженную еврейскую внешность. Хотя, чего не бывает на свете? Ведь спустя несколько лет после Революции он мог объявить себя «профессором»… Наряду с этим ходили слухи о том, что он, взяв в руки приемную комиссию, за какие-то взятки пропускал в Университет любого.

Тогда, как уже говорилось, обязательного посещения лекций не было: группа молодежи на его лекциях все таяла и таяла. Вместо «Товарищи» он обращался к аудитории с кличем: «Мои до сих пор верные друзья!». Жаловался аудитории на «притеснения со стороны начальства», одним словом, плакался. Не помню, через сколько месяцев Лейферта у нас, как теперь говорится, «сняли». Это все были дела «белогвардейской профессуры». А нашему курсу снова дали в руководители Григория Михайловича Фихтенгольца. Какая это была радость, какой восторг! Но времени было потеряно много. Раздел математики «Определенные интегралы» мы кое-как усваивали сами.

Единение с Фихтенгольцем (особенно по контрасту с Лейфертом) было еще теснее, еще плотнее. Мы по нему равнялись, ему подражали во всем — в почерке даже, когда не было другой возможности. Он как-то по-особому писал букву «икс» — этаким бантиком с двумя хвостами. И до сих пор я, встречая кого-то с таким же «иксом», допытываюсь у него: учился ли он у Г. М. или у его учеников?

До сих пор мне неясно, был ли Г. М. по-настоящему крупным ученым. Но что он был педагогом, с ног до головы — это совершенно ясно. Все, что он рассказывал, было прекрасно и непререкаемо. До сих пор, к сожалению, в вузах ученое звание «профессор» слишком уж. автоматически вытекает из ученой степени «доктор наук». А ведь это — совсем разные степени. «Докторство» претендента автоматически влечет за собой и «профессорство». Мне кажется, что эти два типа степеней слишком сегодня между собой связаны. А послушаешь этакого «доктора наук» — прямо уши вянут. Мне кажется, что вузы должны решительнее прибегнуть к различению этих понятий… Написанные Григорием Михайловичем курсы, многократно изданные уже после его смерти — книги по высшей математике, — прекрасное этому свидетельство.

Прямой противоположностью Григорию Михайловичу была единственная у нас женщина-профессор, Надежда Николаевна Гернет. Вижу ее как сейчас. Внешне она напоминает колокол, но взбесившийся. Широчайшее черное платье до полу, резко расширяющееся книзу, перепачканное белое кружевное жабо на обширной груди, пенсне на широкой цепочке, болтающееся где-то около талии. Сколько ей могло быть лет? Скорее всего, около шестидесяти; мы, молодые тогда, были скорее склонны преувеличивать возраст своих педагогов, переводя их в категорию «стариков». Надежда Николаевна всегда торопится, мчится. Речь ее — тоже торопящаяся, мчащаяся. Она произносит скороговоркой: «да, благодарю вас, пожалуйста, благодарю вас…» и т. д. Ставя студенту зачет, она говорит то же самое, такую же «отповедь благодарностей» получает от нее и студент, не сдавший зачета.

Если на практических занятиях студент не решил задачу, Н.Н. высовывает ему язык, большой, розовый и очень обидный. Если же решил задачу верно, она кричит:

«Умница! Дай, я тебя поцелую!»

Говорит она очень своеобразно: некоторые слова разделяет на две части и между ними вставляет: «что?». Получается нечто вроде: «переведем эту за… что? дачу на математический я… что? зык».

Она читала у нас вариационное исчисление. Катаясь по аудитории, потрясая кулаками, она кричала: «Люди добрые! Будьте Дюбуа-Реймондами!» (Дюбуа-Реймон был знаменитый математик тех или прошедших времен). [3] Почерк у нее — нечто неописуемое.

3

Дюбуа-Реймон (Du Bois-Reymond 1831–1889).

Точка на доске похожа на детскую голову — размерами и кудлатостью. Часто доходит до конца доски и, не зная, что делать дальше, останавливается. «На ту сторону, на ту!» — кричат ей студенты. Она хохочет и возвращается на уже покинутую сторону. А если писать уже негде, переходит на стенку. К этому времени она с ног до голова обсыпана мелом, седые волосы падают из пучка на спину свернутым жгутиком, пенсне разбито. Она топает ногой и вопит. Изобразив на доске две точки, размером каждая с небольшую дыню, она проводит между ними кучку кривых, толщиной каждая с веревку, бьет по всему этому кулаком и кричит: «Нюхайте, добрые люди!» В ее руке пляшет тряпка для вытирания доски, в нее она ненароком сморкается. Все вместе это похоже на святое безумие дервиша.

Студентов Надежда Николаевна любит самозабвенно. Знает все про каждого: у кого сейчас особенно плохо с деньгам, у кого родился ребенок, у кого плохо с родителями…

Мы, студенты, любили ее чрезвычайно. Со всеми своими фокусами, с языком на подбородке, с криками и причитаниями она даже чем-то милее нам была излюбленного Григория Михайловича. Каждый мог рассказать ей свое малое, личное неблагополучие, свою надежду, свой неуспех. Как-то раз она встретила меня в коридоре, заплаканную (что-то у меня не ладилось, как теперь говорят, «в личной жизни»!) «Что с вами? — спросила она меня. — Ехала я как-то из Германии, со мной в купе — две женщины. Они на меня посмотрели, я призналась, что стала… математиком! — и вдруг одна говорит: вы еще молоды и неплохо выглядите, что, неужели вы уже отчаялись??» Я охотно призналась ей, что нечто в этом роде со мной происходило. «Нюхайте Нивенгловского!!» сказала она. И мне как-то стало легче.

Наша любовь к ней, отчасти, была поддержана корыстью. Мы очень любили ходить к ней домой. Когда придет студент, она прежде всего усадит его за стол, предложит ему чай с печеньем, пирожными, конфетами, а то и просто со ржаным сухарем. Все это она мечет к нему через стол, приговаривая: «Кушайте, прежде чай, хлеба и зрелищ, благодарю вас, пожалуйста…» Надежда Николаевна — единственный адресат, к которому ходят все студенты — успевающие и неуспевающие…

Хорошо помню первую ее лекцию. Было это наверху, в «восточной аудитории». Она давала список литературы. «Вот, — кричала она, — Андреев, аналитическая геометрия. Глупо, но скучно!» Мы просто валились со стульев от хохота, и она тоже нам не уступала.

«Люди добрые! Нюхайте Нивенгловского!» А мы хохотали. В самый отчаянный момент в дверях появились две сторожихи с метлами: «Нет, у нас в Восточной никогда еще такого не было!» Через минуту мы все, как оглашенные, выскочили из Восточной аудитории и помчались вниз, Надежда Николаевна со своим жабо и пенсне — впереди. «Ничего, кого-то выгоним!!» — кричала она. Иногда все обходилось благополучно, но нередко являлся студент из соседней аудитории и вежливо просил Надежду Николаевну «быть потише»…

Еще одна из достопримечательностей Университета — это был профессор Колосов, Гурий Васильевич. Человек высокого роста, толстый, но какой-то неоформленный; лицо, похожее на розовую картофелину, задумавшуюся: куда ей прорастать? Весь он был испещрен какими-то пятнами, похожими на начинающиеся прыщи. Глаза у него маленькие, снулые, все время мигают и закатываются. Говорят, что, несмотря на все это, Гурий Васильевич имеет большой успех у барышень (тогда говорили «барышня», а не «девушка»). Говоря, он обильно брызгает слюной во все стороны, почему студенты предпочитают слушать его, рассевшись на задних скамейках. Говорят, он первоклассный ученый, но манера себя вести у него загадочная. Начинает он каждую свою лекцию с плевков в разные стороны, после чего говорит: «Господа…» Кстати, тогда обращения «господа» и «товарищи» часто путались местами. Один профессор начинал каждую свою лекцию так: «Господа… То есть, простите, товарищи!»

arrow_back_ios