Содержание

Другой примечательностью был каскад прудов, устроенных выше и ниже по склонам, с водопадами и гротами, фонтаном, где плавали золотые рыбки, беседкой, откуда можно было любоваться красотами, изобретательно превратившими обычный лесной холм в произведение живого искусства.

К разговору об отставке Бакунина больше не возвращались. Указы Павла I, его странности, незабвенные времена Екатерины, новые переводы Карамзина, и последнее приключение с поэтом Иваном Дмитриевым заняли внимание гуляющих.

— Наш Иван Дмитриев вышел себе в отставку в чине полковника, вознамерившись посвятить свой талант поэзии, — рассказывал Александр Бакунин, бывший самым осведомленным, — как вдруг его хватают чуть ли не посреди ночи, везут и судят, как зачинщика подготовки покушения на Павла I.

— Как это? — не поверил Державин, — ужели сие возможно?

— Сие даже весьма просто, Гаврила Романыч! Увы. Но слушайте, слушайте! В скорое время ошибка обнаруживает себя сама. И царь, желая извиниться перед Дмитриевым, и не воображая себе ничего превосходнее военной лямки, возвращает того на службу и дает чин обер-прокурора Сената! Славно?

— Славно, — отозвался Муравьев. — Теперь пойдут ему чин за чином что ни год. Помяните мое слово.

— С ним ведь Карамзин дружен? — спросил Львов.

— Он его и открыл, в своем «Московском журнале», — сказал Державин. — Я там премного помещался. А хороша проза Карамзина!

Пой, Карамзин! — и в прозе Глас слышен соловьин.

— А кстати, — проговорил хозяин имения, — завтра прибудет к нам Василий Васильевич Капнист. Мы продолжим труды над стихами и баснями нашего незабвенного Хемницера. Царства ему небесного!

— Аминь!

Все перекрестились.

Иван Иванович Хемницер умер тринадцать лет назад, не дожив до тридцати девяти лет. Друг и спутник Львова по заграничным путешествиям, он писал прелестные басни и сказки, пронизанные светом его личности. Жил одиноко и любил повторять горькие слова Дидро: «трудно и ужасно в наше время быть отцом, потому что сын может стать либо знаменитым негодяем, либо честным, но несчастным человеком». Таким человеком был сам Иван Хемницер. По совету и хлопотами Львова в 1782 году его назначили генеральным консулом в турецкий город Смирну. Отъезд оказался роковым. Поэт болезненно переживал свое одиночество. Незадолго до смерти он иронически писал о себе: «Жил честно, целый век трудился, и умер гол, как гол родился». Эти стихи были вырезаны на надгробном камне его могилы.

— Все его произведения надлежит издать в полном виде. В трех частях, — повторил Львов. — Все, все, что осталось в бумагах — сочинения, письма. Мы с Василием Васильевичем почти все уже собрали и поправили… В этом мой неотложный долг перед ним.

Глаза Николая Львова увлажнились. Он считал себя невольной причиной несчастья.

Все помолчали. В тенистом парке было прохладно, журчание чистых струй, бегущих мелкими водопадами по круглым, уже замшелым валунам, настраивало на возвышенно-философский лад.

— Где-то он сейчас, наш Иван Иванович? Нет его с нами, одни стихи.

— «Иль в песнях не прейду к другому поколенью? Или я весь умру?» — тихо вздохнул Муравьев. — Как же в молодости страшился я смерти! Ныне, с возрастом, не так уже. Страх и надежда суть два насильственные властители человека, и нет от них убежища в жизни.

Львов повернулся к Державину.

— Ты, Гаврила Романович, должен бы согласиться с Михаилом.

— Пожалуй. Молодые страсти жгут огнем, — задумчиво откликнулся тот.

Помолчал, вспоминая, и прочитал с поэтическим чувством.

Глагол времен! металла звон! Твой страшный глас меня смущает; Зовет меня, зовет твой стон, Зовет — и к гробу приближает. Едва увидел я сей свет, Уже зубами смерть скрежещет, Как молнией, косою блещет, И дни мои, как злак, сечет.

— Это я в тридцать лет. Сейчас, в пятьдесят, другой уж я.

Все суета сует! я, воздыхая, мню, Но, бросив взор на блеск светила полудневный, О, коль прекрасен мир! Что ж дух мой бременю? Творцом содержится Вселенна.

— Дай поживу еще двадцать лет, что-то скажется? Негоже на творца сваливать, самому понять надобно. Что-то пойму?

Друзья достигли округлой беседки-ротонды и разместились на ее скамьях. «Прекрасен мир» по-прежнему простирался перед взором в широкой и светлой красе.

— Уходит столетие, — проговорил Михаил Муравьев. — Сколь блистательное для Российской государственности! Сколь славное для русского оружия! Придут ли, родятся ли в девятнадцатом веке великие умы, подобные тем, что явлены были в нашем отечестве в осьмнадцатом веке? «Еще кидаю взор — и все бежит и тьмится».

Александр Бакунин, прищуря голубые глаза, тоже словно всмотрелся в будущее.

— Будучи свидетелем ужасного возмущения парижан, разрушивших в озлоблении старинную Бастилию, нахожусь я в опасении, как бы пример их не оказался пагубным соблазном для соседей в Европе и в России. Новый Пугачев, новый Разин, дикое воодушевление толпы… — он передернул плечами.

— Толпа предводится чувствованием, — согласился Муравьев.

— А кто зароняет в юношество опасные неотразимые мысли? Лучшие умы человечества! Чудо! Я сам подпал под их обаяние, пока не увидел баррикады. Воспитание юношества — вот важнейшее дело родителей и государства, — с чувством говорил Бакунин. — Предчувствие мое тревожится. Не минуют меня будущие грозы…

arrow_back_ios