Рейтинг книги:
5 из 10

Рассказы

Филипович Корнель

Содержание

Переводы с польского

Об авторе

В современной польской литературе, которая, однако, уже принадлежит прошлому тысячелетию, есть немалая группа писателей — так называемых «ровесников века», — составляющих гордость польской словесности. Один из них, бесспорно, — Корнель Филипович. Его имя никогда не гремело, его проза по сути своей негромкая, сдержанная — и необыкновенно глубокая. Но ведь тихие слова чаще западают в душу и прочнее застревают в памяти, чем иные трубные звуки, а малое отражает большое.

Филиповича лично коснулись едва ли не все потрясения, уготованные ХХ веком своим детям. Он родился в канун Первой мировой войны в Тернополе, откуда ушел на войну его отец, а семье пришлось уехать, когда в последний военный год дом был разграблен казаками. Вторую мировую войну он встретил в мундире унтер-офицера, участвовал в сентябрьской кампании 39-го года, попал в плен — сначала советский, потом немецкий, бежал, в годы оккупации работал в каменоломнях под Кельце, потом перебрался в Краков; был связан с движением сопротивления, в 44-м арестован гестапо, из краковской тюрьмы отправлен в Германию, в концлагерь; после освобождения вернулся в Польшу. До войны Филипович учился на биологическом факультете, однако уже тогда публиковал стихи и рассказы. После войны написал четыре романа, но с конца 50-х годов его жанром стала «малая проза»: рассказы и — параллельно — «микророманы», а затем уже только рассказы, большей частью короткие; в конце жизни он опять начал писать стихи.

В прозе Филиповича явственна автобиографическая линия; собственная судьба предоставила ему обильный материал для размышлений и богатейший выбор сюжетов. Независимо от фабулы каждый его рассказ — тонкий психологический этюд, и главное в нем далеко не всегда происшествие. Корнель Филипович — внимательный и неспешный наблюдатель, от острого взгляда которого не укрывается ни красота пейзажа, ни едва заметное движение человеческой души; он умел находить простые и на редкость точные слова для передачи своих впечатлений и мыслей. В его прозе читатель обнаруживает яркую образность при, казалось бы, серой гамме красок, безупречную стилистику, выразительную недосказанность, и очень часто — неожиданный либо даже парадоксальный поворот сюжета или умозаключения. Хочется повторить вслед за известным польским критиком: «…это один из самых чистых, самых выдающихся наших прозаиков, который полное отсутствие претенциозности довел до виртуозности».

Предлагаемые читателю рассказы написаны в разные годы и подобраны по хроникальному принципу, позволяющему получить представление не только о мастерстве писателя, но и о его личности. Над подборкой работали участники семинара по переводу польской художественной литературы, действующего при Польском культурном центре в Москве.

День накануне

В тот день я проснулся поздно. Вставать не хотелось. Все дела, которые я мог придумать себе на сегодня, казались неинтересными и даже бессмысленными. Кроме того, в комнате было довольно холодно, и, чтобы встать, умыться и одеться, мне пришлось бы совершить массу неприятных действий, требующих передвижения в стылом воздухе и столкновения с ледяными предметами. Итак, я лежал и смотрел на белые стены, на диван Иоанны, накрытый серым ковриком, на черную железную печку, голубую кастрюлю, ведро с углем. Все было мерзлым, застывшим. Спать, однако, мне уже не хотелось, и немного погодя я все-таки встал. Был уже десятый час. Я выпил чаю, потом долго смотрел в окно на сад. Центр сада с голыми, поблескивающими от влаги ветвями просматривался отчетливо, до мельчайших подробностей, но дальше, в направлении лесов и лугов, все было затянуто туманом, который по мере отдаления густел. Горизонт вообще не был виден, небо там сливалось с землей. Реальными представлялись только комната, из окна которой я смотрел на сад, дом, в котором я жил, и окружающие его деревья — существование всего остального казалось сомнительным, может, ничего больше и не было? Потом я кружил по комнате, брал в руки и разглядывал различные предметы, словно бы примеривался, не окажется ли какой-нибудь из них ключом, открывающим сегодняшний день. Я держал в руке свою старую записную книжку и листал ее страницы; подолгу внимательно всматривался в дурацкие, абсолютно ненужные вещицы, стоящие на полке и подоконнике. В конце концов я, похоже, нашел нужную вещь — секатор для подрезания веток. Однако уверенности у меня не было; стоило попробовать. Я взглянул на термометр за окном — два градуса тепла: значит, надо надеть куртку, шарф, шапку — и спустился вниз. Мой малыш спал в кроватке: спокойное личико, закрытые глазки, розовые щечки. Теща сказала, что Иоанна ушла, когда я еще спал, и спросила, не иду ли я в сад. Я ответил, что иду. А раз так, то, может, я загляну в погреб, посмотрю, не завалялось ли в засохшей картофельной ботве немного фасоли? Я заметил, что еще осенью мы с Иоанной подобрали все до последней фасолины, но теща полагала, что всегда что-нибудь да пропустишь, а на суп хватит и горстки. Мы обменялись на тему фасоли всего несколькими фразами и говорили тихо, чтобы не разбудить ребенка, но я чувствовал, что продолжение беседы приведет к нарастанию напряженности между нами. Неизвестно, с чего она взялась, но так было всегда. Это происходило как бы само собой, при одном только взгляде друг на друга в каждом из нас вспыхивало смутное раздражение.

Я вышел в сад. Воздух был холодный и сырой, но уже повеяло весной, земля дышала теплом. Я отворил калитку и выглянул наружу, так как услышал чьи-то голоса, которые, однако, сразу же стихли: прохожих поглотил туман. Только часть дороги была видна отчетливо — десятью метрами дальше, что в сторону города, что вверх, к деревне, она таяла, растворялась, исчезала в тумане. Я вернулся в сад и минуту-другую слонялся без цели, останавливаясь рядом с молодыми деревцами, посаженными осенью два года назад. Их стволы, кроны вплоть до самой маленькой веточки очень хорошо были видны с близкого расстояния, возможно, даже лучше, чем при солнечном свете. Я смотрел на них, но не касался секатором. Я совершенно не чувствовал необходимости вмешиваться в их жизнь. Казалось, эти деревца не принадлежали ни мне, ни кому-либо еще, их судьба была мне безразлична. От одного движения секатора зависело будущее дерева, его форма, сила, плодоносность — но сейчас меня эти проблемы не занимали. Дальше, в глубине сада, воздух был подернут туманом, деревья едва обозначены, но, когда я туда направился, мгла расступилась передо мной, и я мог снова различить вблизи даже самую тонкую веточку или самую крохотную почку. Не знаю, как получилось, что в какой-то момент я пустил в ход орудие, которое взял в сад. Наверное, просто по рассеянности. Вооруженная секатором рука сама собой протянулась вперед, ножницы клацнули, отрезанная часть ветки упала на землю. Однако это спонтанное действие не было бездумным — я удалил побег, который, оставшись и окрепнув, заглушил бы все соседние. Ветку я обрезал сантиметром выше почки, расположенной немного сбоку, с внешней стороны, — весной она прорастет и даст начало новой веточке, которая будет расти так, как надо, и когда-нибудь станет большой и крепкой. Я срезал следующую ветку, потом еще одну — и таким образом начал работать в тот день, постепенно обнаруживая в том, что я делаю, определенный смысл. Как-никак, я не только придавал форму настоящему, но и создавал будущее. Но я не думал об этом, просто работа увлекла меня. Шло время, туман понемногу рассеивался, кое-где даже слабо проглядывало солнце. Я посмотрел на часы, было полдвенадцатого. Вспомнил о фасоли и, перестав обрезать ветки, направился к погребу. С минуту, прежде чем глаза приспособились к темноте, я мог полагаться только на осязание. Опустившись на колени, я пошарил руками в шуршащем ворохе листьев и длинных, спутанных, толстых, как веревки, стеблей. Неожиданно в сухих листьях мои пальцы наткнулись на твердый, словно из жести, стручок, треснувший с одного бока. Сунув палец в эту щель, я почувствовал, что внутри, словно патроны в магазине, лежат скользкие, крепкие фасолинки. Я выгреб их и спрятал в карман. Потом нашел еще и еще, и волей-неволей вынужден был признать, что осенью прошлого года мы с Иоанной прозевали много стручков. Однако, подумал я, может быть, с фасолью всегда так — никогда не возьмешь все до последнего стручка, обязательно что-нибудь да останется. И чуть не поддался искушению спрятать от тещи эту фасоль, сказать, что ничего не нашел. К этому меня подталкивала ее враждебность. Но я так не поступил. Я собирал, складывал фасоль в карман, после чего принес ее наверх и высыпал в кухне на тарелку.

Вот так, благодаря секатору и фасоли, день начал постепенно обретать смысл. У вещей, на которые я теперь смотрел, было свое назначение и собственная жизнь, между ними завязывались какие-то отношения, предметы объединялись друг с другом в не замеченные мною прежде союзы. Например, при одном взгляде на книжные полки я понял, что несколько книг уже давно ждут того, чтобы их отнесли к букинисту и продали. Эти книги, казалось, говорили мне сейчас: мы не приносим тебе радости, так позволь нам поменять владельца, ты купишь себе другие, которые будут тебе нравиться! Мой интерес к этим книгам (которых я действительно не любил) был окрашен неприязнью — но и очень силен. Ведь стремление от чего-то избавиться может быть столь же сильным, как и жажда обладания. Намерение сбыть с рук эти книги, таким образом, сочеталось с желанием обзавестись другими и с давно планируемым расширением библиотеки. Так что я приступил к поискам рулетки и попутно наткнулся на несколько мелочей, о существовании которых, правда, знал, но еще час назад мне до них не было никакого дела. Сейчас внезапно эти предметы обрели смысл и ценность, начали как-то связываться с другими вещами — и даже с людьми. Так, во время поисков рулетки я нашел старый перочинный нож с одним сломанным лезвием и щербатой рукояткой. И от этого перочинного ножа немедленно протянулась нить к челноку для ткацкого станка, а станок напомнил о некоей старушке, живущей на другом конце города, которую я собирался навестить полгода назад. Резиновые подметки, папиросная бумага, гвозди, письма трехлетней давности, кольца от занавесок — что-то роднило эти так мало связанные между собой и с множеством иных предметов и людей вещи. Мой мир — еще час назад такой маленький и простой — становился все больше и сложнее, его фрагменты множились, выпускали побеги, отпочковывались, делились. Возникали новые вещи и новые союзы.

Немалого труда мне стоило выпутаться из этой сети, вернуться к рулетке и воспользоваться ею. Я записал размеры полки, которую хотел заказать у столяра, и вышел из дома. На дворе уже ярко светило солнце, туман рассеялся, были видны окрестные поля, холмы, леса и дорога в город, исчезающая далеко за деревьями.

Я пошел пешком, то и дело оглядываясь, не едет ли какая-нибудь подвода, но, как назло, дорога была пуста. Во мне нарастало нетерпение. Сегодня утром, когда я проснулся, мне казалось, что время стоит на месте, что во мне и вокруг меня все застыл, — теперь же я чувствовал, что где-то там большое маховое колесо времени катится, набирая обороты, ощущал его пульсирующий ритм вокруг себя и в себе самом. Я шел все быстрее, постоянно ускоряя шаг. Как всегда сбежал с деревянного мостика над дорогой, но и потом продолжал бежать до самого трамвая, благодаря чему не пришлось полчаса дожидаться следующего. В букинистическом я продал книги, которые мне не нравились, и на вырученные деньги купил три другие. Листая книги, я беседовал с владельцем магазина о поэзии, разведении кроликов и археологии, потом подошел один знакомый и рассказал, что вчера передавало Би-би-си. Союзники высадились в Италии под Анцио, а русские заняли Кривой Рог. Мы рассматривали карту Европы и гадали, когда же следует ожидать появления союзников у нас. Букинист считал, что нескоро. Когда я выходил из книжного, пробило час. У столяра я тоже пробыл дольше, чем рассчитывал, так как развернулась дискуссия, из какого дерева делать полку. Пообедал в случайном ресторанчике, где вынужден был отдать официанту целых две продуктовые карточки. Вышел на улицу, и тут какая-то женщина сказала мне, чтобы я не шел на Гродскую, потому что там облава. К старушке, живущей на другом берегу Вислы, пришлось идти кружным путем, по третьему мосту. Старушка, которая продавала бельгийские кружева, не захотела даже на один день доверить их мне, чтобы я их кому-нибудь показал. Сказала, что время сейчас смутное, случись что, не дай бог, — кто ответит? Честно говоря, шансы продать эти кружева были минимальные, но я отправился посоветоваться с одним своим знакомым, торговавшим антиквариатом. Он пригласил меня выпить рюмочку и посмотреть картины, которые купил за смешные деньги у одного помещика, убегавшего из Подолья от русских. Этот антиквар был сильно взволнован, так как на одной картине с изображением Богоматери в правом нижнем углу виднелась подпись, очень напоминающая автограф Ван Дейка. Антиквар заплатил за картину две тысячи злотых, но, если бы это оказался Ван Дейк, она стоила бы все двести. Так что его волнение было совершенно понятно. Мы рассматривали старые аукционные каталоги, сравнивали тему и манеру письма, разглядывали картину через увеличительное стекло, но так ничего и не выяснили. Картина могла принадлежать кисти Ван Дейка — или нет. Такими вот странными, непонятными для тех, кто читает этот рассказ, делами я занимался всю вторую половину того дня, потому что мне это казалось безумно интересным. Я принимал все близко к сердцу; мысли мои только этим и были заняты. Мне очень хотелось найти покупателя на бельгийские кружева, хотя я и не рассчитывал много на них заработать. Интерес же к картине был чисто платоническим, это было приключение, в котором мне хотелось принять участие просто потому, что любопытно было, чем все закончится. Покидая дом антиквара, я обещал ему, что осторожно привлеку к делу одного университетского профессора, историка искусств, который слыл выдающимся знатоком голландской и фламандской живописи. В тот же день я поехал на другой конец города к этому профессору, но попал не ко времени: он сидел на кухне, в пальто, простуженный и злой. В его комнате в клубах дыма, среди закрытых листами упаковочной бумаги шкафов и картин со вчерашнего дня работали два пьяных печника. Жена профессора угостила меня чаем с сахарином, мы поговорили о картофеле и капусте, я пообещал уступить им меру картошки, когда мне привезут ее от знакомых из деревни. Возвращаясь от профессора, я на минуту заглянул к одной молодой женщине, больной туберкулезом. Она была на редкость красива и умна. У нее были огненно-рыжие волосы, а на бледном как мел лице горел лихорадочный румянец. Она сидела в кресле, ее ноги были прикрыты пледом. В этот день она была очень оживлена, все время болтала и смеялась. Ее жених, черный, загорелый с коротко остриженными волосами, сидел на низком стульчике у ее ног. Наверняка прибыл в увольнительную из леса: от него пахло мхом и дымом костра. Мы немного поговорили о поэзии. Я сказал, что до наступления комендантского часа должен еще много чего сделать, попрощался и вышел. Ее брат проводил меня до двери и в коридоре сказал, что дела плохи, дыхательная и сердечная недостаточность, доктор дает ей не больше месяца. Мы постояли с минуту, молча глядя друг на друга, потом я пожал ему руку и сбежал вниз по лестнице. После этого я побывал еще в скобяной лавке, где мне удалось купить проволоку и шурупы, которые я давно искал. Пил у них не было, но мне посоветовали зайти на следующей неделе, так как ожидается поступление товара. Где я еще был? Ах да! Я заглянул в химчистку и в мастерскую по пошиву одеял, мне хотелось узнать, сколько будет стоить почистить плащ и починить ватное одеяло и долго ли выполняют заказ. По дороге к дому я заходил еще в несколько магазинчиков. Входил, спрашивал, есть ли в продаже семена моркови, петрушки и шпината, не найдется ли фарфоровая кружка, мне отвечали, что нет, и я покидал магазин. В тот день я еще планировал навестить одного приятеля — взять у него нелегальные газеты, но решил отложить визит на завтра. Я не чувствовал, что надо обязательно сделать это сегодня, можно было подождать до следующего дня. К тому же близился комендантский час. Я сел на трамвай, но, так как у меня оставалось еще немного времени, дальше пошел кружным путем по пригородной улочке, дома вдоль которой становились все ниже и все дальше отстояли друг от друга.

Близился вечер, было тепло, слышалось пение дроздов. В садах работали раздетые до рубах мужчины, они вскапывали лопатами черную землю, а женщины граблями делали грядки и засеивали их семенами. Дети жгли костры, дым стелился низко над землей, перетекал из садов на улицу, принося с собой запах горящей картофельной ботвы. Домов было все меньше, начинались поля и луга, на землю опускался мрак.

Дома я застал только Иоанну, тещи не было, она пошла к соседям. Иоанна на электроплитке варила для малыша овсянку. Она рассказала, что он сильно плакал, наверняка у него что-то болело, но кто знает, что именно? Ведь такой маленький не скажет, что с ним. Сейчас успокоился и спит. Она спросила, буду ли я фасолевый суп. Я ответил, что пообедал и только выпью чаю. Иоанна заслонила лампу газетой, чтоб свет не падал на малыша. В комнате было тепло. У печки на подлокотнике кресла сидела кошка. Перед тем как пойти наверх, я взглянул на ребенка. Он спал, сжав кулачки и вытянув ручки над головой. Личико у него было заплаканное, время от времени он глубоко вздыхал. Я сказал Иоанне:

— Вздыхает, бедный.

— Ему снится что-то плохое. Например, будто кошка съела его любимого зайца с оторванным ухом.

Я поднялся наверх, лег и полистал книги, которые принес из города. Начал читать одну из них, «Жизнь термитов» Метерлинка. Я слышал, как вернулась теща и заперла за собой дверь на ключ. Потом заплакал малыш — его, наверное, разбудили, чтобы накормить, — но вскоре успокоился. Я погасил верхний свет и продолжал читать при ночнике. Потом потушил и его, и лежал в темноте. Вошла Иоанна и спросила:

arrow_back_ios