Содержание

   О доброте ее стоит сказать отдельно. Это не была обычная, общепринятая доброта и даже не была доброта активная. М.Н. никогда не выискивала бедных, не шла навстречу несчастным, -- активность ее целиком уходила на творчество. Она, скорее, как-то бессознательно отмахивалась от лишних неприятных впечатлений, тяжелых сцен и т.д., но делала это не из сознательного эгоизма, а из какого-то инстинкта самосохранения, чувствуя, что ее всегда трепещущая отвлеченными, воображаемыми, но от этого для нее не менее живыми человеческими страданиями душа не выдержит прикосновения еще и к действительным страданиям; что всегда туго натянутая струна может оборваться. Однако стоило чьему-нибудь не только несчастью, а просто затруднению попасться на ее дороге, поднять голос, заговорить о себе -- как она немедленно делала все, что было в ее возможностях.

   Как сказочная королева, она рассыпала милости направо и налево, не спрашивая, стоит ли этого человек или нет, не делая разницы между своими и чужими, достойными и недостойными, как солнце, что одинаково светит на злых и добрых. И не ждала, и не хотела благодарности, так как это делала не потому, что хотела, старалась, а потому, что не могла поступить иначе. Стоило ей услышать, что какой-нибудь горничной в гостинице не хватает нескольких десятков рублей, чтобы выйти замуж, она их, давала; что какой-нибудь курсисточке не хватает на взнос за право учения -- она платила за нее. Этим часто пользовались люди плохие, громко говорившие о выдуманной нужде и получавшие по своим просьбам, и, наоборот, может быть, от этого страдали близкие даже ей люди, которые не умели и не хотели просить. Но уж такова она была: вдумываться за кого-нибудь в его психологию она не умела, привыкнув иметь дело с психологией, написанной черным на белом или высказанной ясными словами.

   Это, пожалуй, единственное свойство, мешавшее М.Н. быть совершенством; пожалуй, оно и было-то у нее только потому, что совершенств не может быть в природе...

   Частная жизнь М.Н. шла как-то по инерции. Она -- с неохотой, правда, -- бывала в обществе. Я не помню ее иначе, как молчаливой, зябко кутающейся в ангорский платок, смотрящей глазами "из другого мира" на окружающих. Она немногословно отвечала на вопросы и никогда не задавала их. Никогда не говорила лишних и банальных слов, ненавидела лесть: даже от самых искренних восторгов боязливо сторонилась, точно не хотела благодарности за то, в чем была "не виновата", так как играла так не потому, что хотела, а потому, что иначе не могла.

   В доме у нее, как это всегда было, находились люди, для которых "не было пророка во отечестве своем". Истеричная, грубая сестра ее мужа -- тип патологический, помесь Щедрина и Достоевского -- относилась к ней странно, имея от нее неограниченное баловство и доброту, "кусала руку, кормившую ее". Постепенно забрала в свои руки хозяйство, домоуправление, систематически развращая и подкупая прислугу. Старалась какими-то мелочами словно отмстить ей за величие. Стоило М.Н. в неурочный час захотеть чаю -- его не находилось в доме, попросить лимон -- оказывалось, что за лимоном некого послать, -- это в доме, где было до 18 человек прислуги...

   Ее дочь, жившая после замужества отдельно от нее, возвращаясь домой, иногда плакала, видя, каким недостатком заботы и внимания окружена М.Н. в собственной семье. Эта любимица Москвы, служить которой многие почли бы за счастье... Но М.Н. не плакала: она просто не замечала мелочей. Царственно "проходила мимо", как проходила и мимо почестей и поклонения, идя своей, ей одной понятной, дорогой. Криков, гнева, рыданий -- всего, что она так щедро расточала на сцене, напрасно стали бы ждать от нее. Так как-то изумленно взглянет -- и смолчит.

   Свои редкие досуги она заполняла не выездами и развлечениями, а чтением, иногда -- переводами, так, например, перевела одну вещицу Терье "Бигаро" -- историю бесприютного, как теперь говорят, беспризорного мальчугана, которая была издана в ее переводе. Кроме того, -- совершенно неожиданная улыбка на этой трагической маске, -- она иногда писала стихи, почти исключительно юмористические, главным образом для своего маленького внука. Читать она любила Диккенса, Вальтера Скотта, Эберса... все вещи спокойные, точно вознаграждая себя за трату нервов на сцене.

   Когда она стала стареть -- около пятидесяти лет, она решила, что ей пора перестать играть роли героинь, и сообщила свое решение в дирекцию, причем прибавила, что так как она не будет больше нести репертуара, то она просит, чтобы ей наполовину сократили жалованье. Николай II оказался не таким джентльменом, как его отец по отношению к Медведевой, и ее просьбу "уважили". Должна лишь сказать, что, пока это прошло инстанции, тогдашняя контора получила ассигновку на все ее жалованье, и половина его пошла в карманы начальства. Черта чиновничьих нравов. Все это происходило к великому негодованию М.Н.Савиной, видевшей в этом совершенно нежелательный прецедент. Знаменитая петербургская артистка, в свои 50 лет еще чаровавшая, блиставшая и не отказавшаяся от молодых ролей до самой смерти, да и выглядевшая со сцены совсем молодой, так же как и М.Н., приезжая в Москву, шутливо пробирала М.Н. и, возмущаясь, говорила своим характерным, "в нос", голосом с неподражаемой интонацией:

   -- Да что же это такое за московские актрисы! В такие годы, когда другие штурмом публику еще берут, они сидят у себя за печкой и орехи грызут!

   Действительно, у М.Н. в гостиной был любимый уголок у самой печки, а перед ней для приходящей детворы и молодежи из родственников на столе стояло немудрое угощение -- орехи и пряники. Савиной, привыкшей к обстановке петербургских "файф-о-клоков", это должно было показаться очень забавным.

   У мужа М.Н. были два имения, одно -- настоящий тургеневский уголок, но жизнь помещицы была чужда ей. Она предпочитала уезжать для отдыха за границу или в Крым, а еще любила крохотную лачужку под Москвой, во Владыкине, где жили ее старики родители до своих последних дней и где она проводила до последних лет летние месяцы. В своих поездках за границу она тоже жила отшельницей, не ища и не поощряя знакомств, а всецело отдаваясь необходимому ей отдыху и бесконечным прогулкам, -- она была неутомимый ходок.

   В личной жизни М.Н. не была счастлива, и, думая о ней, я всегда вспоминаю приведенные мною слова Сафо:

   "Я ставлю сладкий жизни кубок -- и я его не пью".

   Когда приходила земная жизнь и ставила перед ней этот сладкий кубок личного счастья, -- она поступала, как великая Сафо: она его не пила. У М.Н. был свой кодекс нравственности, почерпнутый из двух источников: необычайно патриархальной семьи (отец ее был большой ригорист, а мать -- женщина старинной добродетели) и из романтизма тех вещей, которые она играла. Это был кодекс большого благородства с повышенной требовательностью к себе и другим, часто очень мешавший в современной жизни. С годами все больше выступало первое начало; а роковой поворотный пункт в ее жизни -- такой же, как тот, после которого Сафо бросилась в волны Эгейского моря, ее заставил так же, без оглядки, кинуться в пучину мистической религиозности, с той же идеей искупления -- как у Сафо...

arrow_back_ios