Содержание

   В "Марии Стюарт" были прямо несравненная сцена и нарастание настроений. Начиная с детски-трогательной радости: "Дай надышаться мне этой свободой", -- и кончая ее фразой после встречи с Елизаветой: "Кеннеди! При Лейстере -- унизила ее!" -- все это не забудется до смертного часа.

   История античной Сафо, которой "голову давил холодный, без аромата, лавр" и которая хотела простой человеческой любви, а ей, великой, предпочли хорошенькую девочку.

   Фигура Сафо была ее шедевром, той божественной Сафо, которая спустилась с пиршества богов в среду смертных, испила от чаши обычной любви -- и искупила это добровольной смертью.

   Безумная! Зачем с высот чудесных,

   Где Аганиппе радостно журчит,

   Сошла я в этот мир?
--

   говорит Сафо.

   Когда бессмертные тебя избрали,

   Беги, беги сообщества людей.

   Один из двух миров избрать ты должен,

   И раз избрав -- возврата нет тебе!

   Когда вся гамма любви, страсти, ревности, женского оскорбленного достоинства пройдена ею, -- величие богини возвращается к ней, и она, перед тем как добровольно прекратить свою жизнь, в последний раз обращается к богам:

   Могучие прославленные боги,

   Вы щедро жизнь украсили мою.

   Избраннице позволили своей

   Коснуться сладкой чаши этой жизни,

   Коснуться лишь -- не пить ее до дна.

   Смотрите же! Покорная веленью,

   Я ставлю этот сладкий жизни кубок...

   Она стояла в это время на утесе, с золотой лирой в руках, в царственном пурпурном плаще, озаренная солнцем. И после слов:

   И я его -- не пью!..
--

   делала одно движение вперед, кидаясь с утеса, -- и исчезала. И нельзя было поверить, что исчезала не в волнах Эгейского моря, а просто-напросто подхваченная на тюфяк рабочими за кулисами...

   Из многих виденных мною пьес остались в памяти некоторые интонации, которые до сих пор звучат в ушах, непревзойденные никем. Например, крик Юдифи в "Уриель Акосте", когда раввин читает проклятие Уриелю и грозит ему всеобщим отчуждением: "Ты лжешь, раввин!" -- или в той же "Марии Стюарт" ее фразу в сцене встречи с Елизаветой: "Терпение, лети на небеса!"

   Но рассказать о них нельзя, как нельзя передать словами блеска молнии или раската грома.

   А стоит вспомнить, отойдя от трагедии, Островского или современные пьесы. "Таланты и поклонники" -- молодая русская актриса, "На пороге к делу" -- деревенская учительница. Какая это вдруг становилась настоящая русская девушка, мягкая, трогательная, задушевная, вместо рыкающей львицы. Даже пустые и плохие пьесы В. Александрова в ее исполнении преображались -- она везде умела найти правду жизни и отыскать "человеческое". Ходульные фразы делались в ее устах искренними, сентиментальность претворялась в чувство, риторика -- во вдохновение.

   Я не могу и не берусь рассказывать, какая артистка была Мария Николаевна. Это невозможно, и в этом случае мне остается поступить так, как тот француз, о котором говорит Льюис в начале своей "Истории философии": он заявил, что он не может доказать, что земля вертится, но дает в этом честное слово. Француз был прав, так же, как права буду я, когда скажу, что Ермолова была величайшей русской трагической актрисой. И -- но это уж, конечно, мое личное мнение -- превосходила силой и Дузе, и, разумеется, Сару Бернар.

* * *

   У Шекспира есть одна пьеса -- "Зимняя сказка", в которой М.Н. играла небольшую сравнительно роль -- невинно оклеветанной королевы Гермионы, которую ее супруг король приказывает казнить, но ее друзья, знающие ее невинность, спасают ее и несколько лет скрывают в изгнании. Тем временем ее невинность выясняется, и король предается бурному раскаянию. Друзья говорят ему, что у них сохранилась статуя, изображающая королеву. Ведут его к нише, сдергивают покрывало -- и он видит статую Гермионы. Король выражает все свое позднее отчаяние, всю любовь -- статуя чуть розовеет, в лице ее что-то трепещет, он еще не верит, но она делает движение -- и сходит с пьедестала. Все объясняется и кончается, как всегда в волшебных сказках, к общему счастью.

   Так вот, фигура Ермоловой в виде статуи, в белых одеждах, с мраморным лицом, как-то особенно освещенная, так, что казалась словно изнутри озаренной алебастровой вазой, была изумительно прекрасна и могла бы служить моделью Фидию и Праксителю.

   Но особенно часто вспоминала я эту фигуру, когда смотрела на М.Н. в жизни. Какой бы я ни видела ее за долгие годы нашего общения: веселой или печальной, в домашней обстановке или в обществе, -- никогда я не могла мысленно отделить ее от прекрасной мраморной фигуры сказочной царицы, как она стояла там, -- не статуя и не смертная женщина, не обыденное существо. Я вовсе не хочу сказать, что она была холодным мраморным созданием. Но вот в жизни я знала многих артисток, художниц, певиц, всяких известностей и знаменитостей: и все они были прежде всего обыкновенные, обыденные женщины, только одаренные каким-нибудь талантом. И женщина в них всегда брала верх над артисткой. Мария Николаевна же -- это была прекрасная оболочка только для своего великолепного гения, какой-то "небесный дух, прикованный к земле". У нее не было ни одного свойства, составляющего неотъемлемую принадлежность почти всякой артистки: самоуверенности, самолюбования, честолюбия, зависти никогда, ни в каких случаях нельзя было найти в ней, ни в каких положениях. Ее "скромность" вошла в пословицу, но это была не скромность, не сознательно воспитанное в себе настроение, а врожденное благородство и целомудрие, подобных которым я не встречала в театральном мире никогда, да и никто, я думаю. Вот уж к кому подходило выражение "не от мира сего"! Я не знаю другой женщины, которая так равнодушна была бы к вещам, к нарядам, к какой бы то ни было собственности.

   Ее муж был известный адвокат и очень богатый человек, но она как будто и не чувствовала этого. Жила всегда на свои заработанные деньги и в своем доме была точно гостьей, а не хозяйкой. Вообще она жила по-настоящему только на сцене, в своих произведениях, в тех образах, которые она воплощала.

   Москва эпохи моей молодости преклонялась перед нею от мала до велика. Толпы молодежи ждали ее у театрального подъезда, чтобы уловить ее взгляд, когда она приезжала в какой-нибудь ресторан, все бросали свои дела, чтобы посмотреть на нее, если она входила в какой-нибудь магазин, приказчики покидали всех остальных покупателей и служили ей, как королеве. Громадной популярностью она пользовалась и среди низших мира сего: театральных служащих, прислуги и т.д.
-- и это уже не только благодаря своему таланту, а благодаря полному отсутствию надменности, манере обращаться с людьми и своей доброте. Ее обращение со всеми было одинаково -- от московского генерал-губернатора до последней театральной сторожихи; для меня в этом признак необычайной душевной благовоспитанности, никогда она ни перед кем не заискивала, не льстила, хотя бы это был человек, от которого все зависело, как в ее молодости от Островского, например, долго не склонявшегося перед безусловностью ее таланта под влиянием других актрис. Солгать или покривить душой она физически была неспособна. Вместе с тем ни для кого у нее не было презрительного, резкого тона. Она была она и ни для кого не изменялась.

arrow_back_ios