Содержание

Мост

Река текла широко. Глубокая. Медленная. Бурая. Безлесые берега давали простор громадному небу. Небо казалось пустым и бесцветным, как бы осыпавшимся. Но река все же вспыхивала упорно то здесь, то там разноцветными бликами, чаще всего синими, и небо спешило вобрать этот цвет в себя…

У самой воды лежал убитый связист. Рядом валялась катушка: провод с нее согнали. На мелкой волне, тычась в камни, подрагивали новехонькие амбарные ворота. Для большей грузоподъемности к ним были привязаны две пустые железные бочки.

По реке, будто хлопья золотой пены, плыла солома.

Прибрежная заливная земля, поросшая голубой травой, иссыхала и плешивела, уходя вверх, к железнодорожному мосту.

Мост рухнул утром.

От небольшого городка с фарфоровым заводом и спичечной фабрикой, укоренившегося на возвышенной, не затопляемой в половодье равнине, шел к реке солдат. Правильнее было бы сказать — красноармеец: именно так называли в тот год рядовых бойцов Красной Армии, но, поскольку Берлин в сорок пятом году брали солдаты, пусть и бредущий по луговине парень, волочащий винтовку с последним патроном в патроннике, именуется тоже солдат.

Солдат Егоров Василий. Ныне живущий и здравствующий.

А утром, когда обрушился мост, исполнилось ему восемнадцать.

Он был грязен. Жирная огородная земля засохла лепешками на его щеках, локтях и коленях.

Подойдя к берегу, солдат постоял, поглядел на обрушенный мост, казавшийся отсюда и вовсе хрупким, потом побрел по мелкой воде к амбарным воротам с бочками, приготовленными для переправы, может, убитым связистом, может, кем другим, но только занялся солдат Егоров на виду у захваченного неприятелем городка делом в его ситуации странным и очень неспешным. Прислонив винтовку к одной из бочек, он разделся догола и вымылся с плаванием, отфыркиванием, окунанием и ковырянием в ушах. Вымыл обмундирование — даже башмаки вымыл. Потом оделся во все отжатое. Портянки и туго скатанные обмотки сунул внутрь башмаков, башмаки привязал к винтовке, винтовку закинул за спину и пошел в реку, пока вода не сделалась ему высоко, по грудь — тогда поплыл не торопясь, в согласии с течением не бурливым, но сильным.

Последние дни охрану моста, сменив железнодорожное подразделение, нес полувзвод пехоты. Основное число солдат с лейтенантом и пулеметом «максим» располагалось по правому берегу. На левом берегу стояли четверо: в одном окопе, по одну сторону пути, два пожилых колхозника, на язык небойкие, коротконогие, с плоскими спинами; по другую сторону пути, в другом окопе, двое молодых — Егоров Василий и Алексеев Георгий, бывший студент Ленинградского университета.

Этот Георгий был веселый. Велел называть себя Гога и хохотал:

— Боец Гога! До чего непристойно.

По мосту медленно проходили воинские эшелоны, товарные составы и пассажирские поезда, облепленные беженцами. Мост не годился для пешего продвижения: на сквозных фермах тропа шаткая, шириною в две скользкие от мазута доски, и вода где-то там, далеко внизу — теплая, в солнечных плесах, с игранием рыбы и отражением облаков, — и перила, рассчитанные только на силу воли. Но беженцы шли и пешком. Может, были они смелее других или понимать перестали, поглупев от всегда неожиданных ударов войны.

Бомбили мост каждый день по нескольку раз, шумно и неприцельно.

— Ишь как гудют, — говорил Гога. — Нет, Вася, не всё они могут. Слишком неэкономно они нас пужают.

Солдат Алексеев был старше солдата Егорова на год, но показывал себя совсем взрослым, чересчур умным, и, если бы не смеялся сам над собой, бока намять ему было бы в самый раз для пользы, тем более физической силой Гога не обладал, слова «гудют» и «пужают» произносил сознательно для Васькиного унижения.

— Имей в виду, на нашей земле немцы дух испустят, — заявлял он, как большой стратег. — Не истребятся — так думать ошибочно, не окочурятся — так думать и вовсе глупо, не дадут дуба, не сыграют в ящик, но испустят дух.

— Где испустят? — спрашивал его Васька. — Где нос затыкать, прямо здесь или, может быть, неподалеку?

— Твой вопрос мелкий и непринципиальный, — отвечал Гога. — Можешь иронизировать для веселья своей слабой башки — я тебе прощаю, потому что главное — знать истину. Увидеть в себе Путь Реки.

Этот Гога любил выражаться туманно. Еще он любил лежать на спине, задрав гимнастерку и нательную рубаху к горлу, чтобы загорал живот. Они без конца грызли морковку, которую таскали на близко подступающих огородах. В морковке, по уверению Гоги, было полно каротина, который является провитамином «А», но, чтобы он превратился в полноценный витамин, необходимо было воздействие солнца.

Василий ему не верил — грызя морковку, гимнастерку не задирал.

— Русь — вода! — восклицал Гога, глядя после бомбежки в реку. — Ее нельзя ни сломить, ни согнуть, ни раздавить. Огнем можно выпарить. Но она опять прольется на свою землю.

— Ты, Гога, архимандрит, — говорил Васька, пытаясь соответствовать Гоге замысловатостью выражений.

Гога хохотал. Он хохотал так, словно, вынырнув из глубокой воды, взахлеб дышал, будто хохот был нужен ему, чтобы не помереть.

— Комсомолец я.

— Тебя по ошибке приняли. Ты архитемнила, сатанаил, циник и скоморох.

— Если ты объяснишь, что такое сатанаил.

— А вот по носу дам…

Солдат Егоров читал мало, он занимался греблей, азбукой Морзе, подвесными моторами, кажется, приемами самбо и введением в парашютизм.

— Если не прекратишь ржать, я тебя всерьез ушибу, — сказал он Гоге.

Гога тут же полез обниматься, и ушибить его было бы — ну, не совсем справедливо.

— Как тебе не стыдно. Немец прет. Беженцы прут. А ты ржешь, как конь. Я думаю, нехорошо это.

— Нехорошо, — согласился Алексеев Гога и пошел вниз к реке пить воду, а по мнению Васьки Егорова — чтобы оторжаться в уединении. Такой хохотун, так и хочется дать ему по соплям, но что-то мешает — война, не до мелких обид. И еще больше хочется дать ему по соплям: война, повсеместное отступление, ком в горле, слезы, а он ржет. И брови у него розовые.

Тихо было, и Васька Егоров услышал разговор в окопе через дорогу:

— Семен, дал бы ты этому визгуну по шее. И регочет — чего регочет?

— Того… Смерть чувствует. Она ему вроде щекотки.

— Не врешь?

— Не-е.

И замолчали. Они, те двое, все больше молчали.

Утром, когда Васька сказал Алексееву Гоге о своем дне рождения, Гога долго смотрел куда-то мимо Васькиного уха — вдаль, задирая бровь розовую.

— Это дело нужно отметить.

— Чем? — спросил Васька.

— Заберемся на арку, на самую верхотуру, и оттуда крикнем: «Ваське Егорову восемнадцать сегодня стукнуло — стал мужиком Васька!»

— Не стал. Где тут станешь?..

— По Конституции.

— Какая теперь Конституция — война.

— А за что же воюем? — спросил Гога.

Васька смешался:

— За Родину.

— Вот и залезем на арку моста и посмотрим с нее на Родину.

Не было в то утро ни одного эшелона и почему-то беженцев не было, иначе Васька Егоров на такое сумасбродство вряд ли решился бы.

— Тут и полезем? — спросил он, то ли еще раздумывая, то ли уже согласившись.

— Зачем тут? Пойдем на центральный пролет. Там арка самая высокая и середина реки.

Мост был трехпролетный, арочный, клепаный.

По всей арке шли стальные ступени. Васька сообразил, что конструктивной роли они не играют, но необходимы для сборки, покраски, контроля и, если нужно, ремонта.

Алексеев Гога шел впереди. Сначала он все же касался руками верхних ступеней, небрежно так — пальцами, потом зашагал, оглядываясь и жестикулируя.

— Ты запомни, Вася, друг мой совершеннолетний: всё, что мы понаделали, — ерунда супротив эволюции. Мне думается, эволюция давно решила превратить нас в известных парнокопытных, у которых нос пятачком. Для этого она нашими же руками создала деньги, демагогию, дактилоскопию, оптические прицелы…

Васька не слушал — судорожно цеплялся руками за густоокрашенный, влажный от росы металл и прижимался к нему. Когда, ближе к вершине, ступени кончились, пошла сплошная стальная пластина, Васька и вовсе на четвереньках пополз. Узко! От левого локтя обрыв — река далеко где-то. От правого локтя вниз тоже обрыв — переплеты железа, рельсы, шпалы, все сквозное, и внизу рябит, движется, кружит голову опять же она, река.

Сверкание реки притягивало и отталкивало, кровь в голове шумела. У Васькиного носа, чуть поворачиваясь, поднимались стоптанные наружу каблуки Гогиных башмаков. Задники башмаков были перепачканы в навозе. Шов на задниках разошелся. Ваську тянула к себе река-страх, а стоптанные башмаки, стало быть, далеко не новые, легко и свободно, даже с этаким верчением, пританцовывая, шагали в небо.

— Слышишь, физкультурник, — говорил Гога, оглядываясь, — нет ладошей и лодыжей — есть ладошки и лодыжки. — И шлепал себя по ягодицам.

Как-то, стоя посреди моста, навалясь на перила, такие тонкие, что и рукой на них опереться было возможно только с поджатием живота, он сказал:

— Русь — река… Физкультурник, чего это у тебя рожа клином? Кашу-то помешивай, мозгами-то пошевеливай. Умней, пока я тут, возле. Ученые дяди, умом растопырившись, уже сколько лет насчет этого слова гадают? А все, физкультурник, просто. Ну-ка вспомни слова с корнем «рус». Правильно: русло, русалка… роса… ручей. В деревне, откуда я лично происхожу, километров сорок отсюда вверх по течению, старухи до сих пор выставляют цветы из избы на «русь», на утреннюю росу. Говорят: «Русь очищает цветок от худого». А в Каргополье до сих пор кое-где говорят не «ручей», а «русей». Русей впадает, стало быть, в руссу, или в рузу, или в рось. Везде, где в географии есть корень «рус» или «рос», есть и река. Старая Русса. Таруса. Кстати, раньше, наверное, Таруса тоже называлась Старая Русса — Старусса. Руза, Русинка, Россошь, Ростов, Русска. Русска — это просто речка, в отличие от руссы — реки. И выходит, физкультурник, губы-то не выпупыривай, свистун, что Русью раньше-то, давно-то, назывался водный путь из варяг в греки. А все, кто к этому пути причастность имели, были россами, или руссами. Отсюда и Киевская Русь пошла — путем Киев владел. И русские мы отсюда. И русые… Еще крутит башкой, тупарь… колун…

arrow_back_ios