Содержание

Главка первая

1

Конечно, быть русским евреем – особая фишка. Не в том смысле, что он, мол, несчастная жертва антисемитизма, который в России есть, был и будет. Это все чепуха, ибо есть везде, где есть евреи, и не только на российских просторах. Более того, подчас даже сам еврей для ненависти не нужен (скажем, в Польше евреев практически нет, а антисемитизм есть: почему – еще скажем). А в том, что в наших палестинах вместе с ним, а подчас вместо него – отношение русских к еврею отчетливо комплиментарно. То есть снизу вверх. Особенно если этот еврей оправдывает ожидания - очередной умник, физик, лирик, поэт, да еще культурно вменяемый, то есть способный выполнять функции медиатора: формулировать сложные вещи, делая их более понятными. И тогда все русские бабы – твои, и коллеги смотрят уважительно, как на старшего или на начальство. И от такой лафы в разные там Германии, Америки и Израили могут уехать только те, кого коллеги не уважают и бабы больше не дают.

Вот-вот – евреи в России, при всем антисемитизме – начальство, особая избранная страта. И, перефразируя поэта, не по должности (о евреях, кто в начальстве по должности, разговор особой), а по душе. То есть такое неформальное начальство, само над собой таковым признанное и поставленное. Почему? Потому что и русский антисемитизм, и русский респект евреев-умников, проявление одного и того же чувства простолюдинов к очкарику-интеллигенту. То есть еврея не любят и любят за одно и то же, за то, что он физическая квинтэссенция интеллигентности. И те, кто в интеллектуальных ценностях, как свинья в апельсинам, ни бум-бум, на дух не переносят, то здесь, конечно, презрение, как к чему-то не из нашего корыта. Да еще чувство превосходства над физически слабым и каким-то нелепым: эти кудряшки вместо волос, пока все, как снег русский беспорядок, не покроет благородная плешь, это ручки коротенькие, пузико, опять же очки. Какашка, короче. Но зато те, кто понимает толк в говорении с проблесками озарения, в быстром и проницательном опознавании, в этих узорных словесах вроде «галереи из неба и резной кости», те сдаются в сладкий интеллектуальный плен раз и часто навсегда. И даже если делают потом попытки вырваться на свободу в какое-нибудь суконно-патриотическое упрощение, даже для них возвращение обратно, в царство чудесных мыслей и слов, почти предрешено.

Ладно, хватит врать. Понятно, что у каждого своя судьба. И здесь социальная подоплека значит подчас неизмеримо больше, чем происхождение. То есть между скорняком дядей Левой из Могилева, самолично сушащим собачьи шкуры и ходящим в синагогу по субботам, и Борей Гройсом или Катей Деготь, с младых ногтей сведущих именно в том, что хочется знать о культуре, но некого спросить, разница не просто велика, это пропасть, не позволяющая по сути дела идентифицировать соплеменника. Так, приехав в американский Бруклин, я был изумлен многообразием типов провинциального русского еврейства, с которым, как выяснилось, просто никогда не имел дела. Помню, лет десять, если не пятнадцать назад ганноверский писатель Леня Гиршович не поверил, что я не знаю какого-то очень распространенного слова на идиш: «Это знают все, вы, Миша, притворяетесь!»

Ничего подобного, я не претворялся, да и претворяться мне совершенно не свойственно (почему – объясню). Но я действительно знал и знаю, может быть, два-три слова на идиш. Хотя сейчас, когда пишу, я с ужасом вспоминаю только одно: мищигине или мешигине (а может, мешигене?), что означают (не уверен в точности перевода, в интернет ползти лень) то ли сумасшедший, то ли сумасшедший дом). Еще одно бикицер, но я не помню, что оно значит, но недавно в сериале про Одессу слышал его и вспомнил. Еще знал какие-то слова, бабушка, мать отца, говорила в детстве: что-то про какой-то шикер и паровоз. То есть, думаю, еще некоторое количество слов, если их назвать, я, возможно, вспомню, но не более того.

И в этом нет ничего странного. Bad еврей, плохой еврей. Ничего удивительного, таким было детство, таким были родители, такое было происхождение. Думаю, во всем виноваты гимназии, которые обе мои бабки кончили с золотыми медалями, те два высших образования, которые получил дед со стороны отца, естественно, высшее образование, учеба и работа в Ленинграде родителей. И. конечно, их осторожная предусмотрительность – разговоров о чем-либо еврейском, если не считать игры в «66» и чтения Шалом Алейхома я в доме вообще не помню. Теперь я понимаю, что их благоразумно избегали. Но я виделся и разговаривал с нашими родственниками в Москве, Ростове-на-Дону, Сочи, но никаких одесских интонаций, никаких упоминаний о еврейском боге или специфически еврейской культуре, не помню. Да, у тех, кто жил на Юге, было жаркое фрикативное «гэ», а так обыкновенная речь интеллигентных русских.

Как так получилось, что в семье Лени Гиршовича, как я понимаю, тоже вполне интеллигентной, музыкальной, сохранился идиш, какие-то корни, я не знаю. Может быть, в его семье были раввины? Религиозный ожог длится долго. Или жили они раньше в каком-то сельском местечке? Среда определяет механизмы самоутверждения. В случае моей семьи выход из еврейства, как такового, произошел еще до революции. Обе бабушки мне рассказывали, что не ходили в синагогу, были атеистки, так было модно; потом случилась революция и советская власть, и мода на атеизм стала государственной. Но мне, родившемуся в Ленинграде аккурат во время борьбы с космополитами, ничего еврейского, кроме записи в паспорте, не досталось. А что такое национальность без языка, культуры и религии – одна кровь.

Кстати говоря, все эти разговоры о чистоте еврейской крови – очередной миф. Да, по национальности все мои предки были евреями. Но вот я приезжаю в этот самый Нью-Йорк и вижу, что таджикские евреи по виду вылитые таджики, грузинские евреи неотличимы от грузин, узбекские от узбеков и так далее. То же самое говорят про японских, китайских евреев или евреев-негров, таких, кстати, полно: троюродный брат жены Барака Обамы Мишель - черный еврей, даже, кажется, раввин. Причем, в самоописаниях черных евреев присутствует, что настоящие евреи, конечно, черные, именно они богоизбранный народ, ну а те, белые, только, конечно, примазываются. Есть далековатые идеи о воздействии климата и архитектуры на строение лица, но это, конечно, мистика. Просто многие бабы разных национальностей традиционно слабы на передок, и еврейки, разумеется, не исключения, и, изображая перед мужем ханжескую невинность, давали в разное время гарным парубкам из Нахичевани и Баку (звезды плавали на боку), во всех странах и континентах, поэтому их дети на этих пришлых дядей и похожи. А богоизбранная нация, как и всякая другая, очень часто становится неотличимой от той, среди которой живет.

Я это к тому, чтобы стало понятнее своеобразие моего еврейства, в которое мне ткнули носом, кажется, уже в первый выход во двор дома по Красной коннице (в соседнем жила Ахматова). Может, не в первый, а в десятый. Не суть. Но запомнилось, что мне лет пять, может, четыре, блаженно расстегнут тугой потный ворот, апрель, девочки с косичками прыгают через скакалку, чертят классы мелом на тротуаре, все смеются, а мне страшно стыдно, когда слышу дразнилку: жид-жид по веревочке бежит. Иначе говоря, мне пришлось столкнуться с тем, с чем сталкивается, говорят, каждый русский еврей, если живет и растет не в еврейском местечке на Украине и в Белоруссии, а в большом русском городе. Тем более что только-только миновало дело о врачах-вредителях и космополитах, коснувшееся и нашу семью: отца под угрозой увольнения отправили из Ленинграда в ссылку в провинциальный Ростов.

Мне трудно восстановить хронологию – когда, еще до школы, мне пришлось осознать, что я какой-то еврей и этого надо стыдиться, или мне все подробнее объяснили уже в школе? Нет, думаю, до – потому что, как казни ждал я первой (после летних каникул) переклички в классе, когда наш классный руководитель заполнял школьный журнал, вызывал всех по алфавиту, и среди прочего надо было зачем-то говорить свою национальность. И все с какой-то гордой легкостью причастности к большинству и силе говорили: русский, русская я, а я ни о чем не мог думать, как о тоне, с каким я должен произнести это ужасное, похожее на таракана слово «еврей». Я должен был сказать его быстро и как бы непринужденно, легко, будто косточку выплевывает герой «Выстрела», но как можно произнести непринужденно это не выговариваемое, корявое, как оборванный вой, и грязное слово «е-в-рей»?

Главка вторая

2

Мне неведомо, как взрослели и осознавали свое еврейство мои соплеменники в провинциальных южнорусских или украинских городах, не обрусевшие так, как обрусела моя семья еще до моего рождения. Обсуждали ли они эти проблемы с родителями, сверстниками; я очень хорошо помню, что происходило со мной. Никаких евреев-сверстников, евреев-приятелей у меня не было, хотя бы потому, что евреев не было в той дурацкой простонародной школе, куда меня отдали мои ленивые родители, не захотевшие таскаться со мной в хорошую английскую школу (всего, в трех остановках трамвая, около Смольного). Меня отдали в самую ближайшую школу во дворе дома, в котором квартиру как перспективный ученый, только что защитивший диссертацию, получил мой отец. В этой школе, в основном, учились пролетарские дети из близлежащих домов и ребята из соседней тогда деревни Яблоновки, куда вел автобус номер «5», и эти долбаки и второгодники очень быстро мне объяснили, что за зверь этот самый «еврей».

Меня пиздили за то, что я другой. За то, что сквозь меня не просвечивала деревня, что я был меньше, слабее, аккуратнее одет, интеллигентнее по речи. За то, что, понятное дело, лучше учился. Хотя били меня не одноклассники, с ними были какие-то понятные мальчишеские драки, русская жизнь – грубая, кто сильнее, тот и правит поначалу бал. Но постоянно находились какие-то ревнители расы или мстители за родительские обиды из параллельных и старших классов, которые, обеспечив себе превалирующее большинство, в туалете на перемене или во дворе, после школы, объясняли, кто я такой. То есть я отчетливо понимал, что бьют меня не просто так, мне всегда давали понять, что бьют меня за то, что еврей. Что означало только одно: меня считают посторонним, не вполне кондиционным, потому что мои папа и мама – евреи, и это постыдно.

По этой же причине я не обсуждал своих проблем с родителями, мне было неловко: неловко за себя, неловко за них. Так как, повторю, не язык, культура или религия делали меня чужим, мне пришлось осознать, что меня считают позорно иным, только потому, что я – слабый, и вообще евреи - слабые. Мол, потому они, еврейчики, и развивают свой ум, что иначе никак не могут компенсировать свою слабость, которая в том грубом мире, в котором проходила мое детство в конце 50-х годов на Малой Охте, считалась главным пороком.

Увы, я должен был согласиться, определенная правота здесь присутствовала. Я действительно (по крайней мере, до девятого класса) был слабее своих сверстников, мои интеллигентные родители, их знакомые из нашего дома, дома институтского, построенного научно-исследовательским институтом, в котором работал мой отец, были менее грубые, чем почти все остальное окружение. И это было так очевидно, что не требовало других доказательств. Да, грубость – это очень наивная манифестация силы, причем силы именно физической, я это понимал и в детстве. Но я не видел никаких других отличий между собой и своей семьей и всеми остальными, кто жил рядом со мной на Новочеркасском проспекте между Большеохтинским мостом и новым, тогда еще только строящимся мостом Александра Невского.

Ну, то есть были какие-то отличия, но вполне несущественные. У нас не было телевизора. Не потому, что не хватало на него денег, а потому что моя мама боялась, что телевизор отвлечет меня от чтения. Поэтому все вокруг говорили о каких-то мультфильмах, обменивались цитатами из культовых кинокомедий, а же кино видел только в кинотеатре: кинотеатре «Рассвет», устроенном в бывшей церкви на берегу Невы, и новом – «Заневский», построенном в начале 60-х. Этот недостаток в знании советской массовой культуры я ощущаю до сих пор, массовая культура – детская, инфантильная по своей основе, и ею легче овладевать именно в детстве.

Но сказать, что моя семья была радикально иной культурной ориентации, чем многие рядом, было бы преувеличением. Естественно рабское поклонение перед классикой, мама обожала Пушкина и плохих советских поэтов типа Николая Доризо; ходила, по крайней мере, на два абонемента в филармонию, таскала и меня, но все торжественное с самых первых лет вызывало во мне если не ненависть, то протест. О живописи, за исключением хрестоматийного Эрмитажа-Русского музея, помню разве что спор между моей бабушкой со стороны матери и моим отцом. Спор шел об американском авангардизме, буклет с выставки которого отец привез из Москвы. Бабушка доказывала, что земля круглая, то есть всю эту мазню могут нацарапать и дети, значит, это не искусство. Папа, тещу не любивший, спорил, хотя сам, подозреваю, был такого же мнения. Но при этом повторял что-то вроде слов Ленина о Маяковском – я, мол, недостаточно компетентен, чтобы судить о том, что не понимаю. Ерунда, культура для того и существует, чтобы с помощью выбора, иногда называемого вкусом, доказывать себе и другим свое превосходство. Но вся эта история с культурным переломом, возникшим после фестиваля молодежи и студентов, когда советский соцреализм надломился от соприкосновения с модернизмом, прошла, как весенняя гроза, мимо моих родителей стороной. То есть ничего такого особого в отличие от окружающих не было.

Я помню, как мама ударила меня по лицу, когда я прибежал из школы с радостным воплем: «Мама, Хрущева сняли!» Она, видно, очень испугалась моих неосторожных слов, но я лишь повторил то, что услышал от своих одноклассников, а они, в свою очередь, транслировали услышанное от своих родителей. Кстати, вот эти простонародные семьи подчас были куда смелее, отчаяннее интеллигентных, а тем более еврейских семей. Им, гегемонам, нечего было особо терять, и то, что этим старшим, ведущим, главным инженерам казалось безрассудным, для продавщиц, секретарш, техников и разнорабочих было раз плюнуть. Один мой одноклассник рассказывал, как его мать пришла голосовать на избирательный участок, что-то ее задело, и она давай выяснять, что, мол, это за депутат такой новый, почему ей ничего о нем неизвестно? Изумленная тетка из комиссии что-то неприязненно сказала, мол, если хотите быть грамотной, самой надо ходить и узнавать, когда кандидат в депутаты будет в Красном уголке ЖЭКа выступать, а теперь критику наводить нечего. «Ах, так!» - и мама моего одноклассника рвет все врученные ей бюллетени и кидает их на пол. Мои родители, да и никто из их окружения, технической, так сказать, интеллигенции, в начале 60-х на это был не способен. Найдут, накажут, уволят с волчьим билетом, да и зачем попусту дразнить гусей?

Я это к тому, что ни Солженицына, ни даже Булгакова, а не говорю про Мандельштама, Бродского или Набокова в доме не было, как не было о них и разговоров, как, впрочем, и вообще речи о чем-то более-менее актуальном. Все это мне пришлось искать самому, благо я был записан во все библиотеки, в которые можно было записаться. Кстати, задолго до получения высшего образования первый раз получил вызов в Публичку в зал спецхрана, подав заявку на какаю-то книжку в юношескую библиотеку на Красно-Путиловской. Помню неудовольствие и недоумение дежурной по залу, которой я подал заявку, скажем, на дореволюционное издание Зинаиды Гиппиус. Этот испытующий взгляд, эти беззвучные шаги, этот скрип открываемых дверец книжного шкафа, угрожающий звук штампа, прижимаемого к бумажке с твоей фамилией, это ощущение, что ты здесь чужой.

То есть мой конфликт с советской властью был предрешен. Он был предрешен осторожностью моих родителей, тотальным отсутствием какой-либо понимающей среды, необходимостью до каждой новой книги, имени, докапываться самому. У меня не было ни учителей, ни наставников, ни старших товарищей. Помню, как ужасали моих родителей мои первые антисоветские речи, как его друг и сотрудник по институту «Гранит», услышав что-то от меня, увы, совершенно не помню – что, сказал с ужасом и отвращением: «Миша – ты совершенно безответственный человек!». И это только по тому, что, предположим, я сказал (сказал, другое, но похожее по смыслу), что я не сомневаюсь, что День Победы обязательно в будущем будут отмечать, как знак позорной манипуляции советским коллективным бессознательным, и уж точно, как день скорби и печали.

arrow_back_ios