Содержание

— Мне не до учения было…

— Другим тоже, наверное, было нелегко.

Все правильно. Стал же Федя Томашов полковником, хоть без отца и матери рос. Иван Брагин — директор завода. А он кто такой, Ефим? В селе, правда, с ним считаются, уважают, грамот много, и благодарности объявляют. Да кто их нынче ценит, грамоты и благодарности… Но если… Если Ефиму больше всего нравилось дома, в родной деревне, знал он там все и всех! Жизнь целую хлебу отдал. Дед и прадед жили на этой же земле!

— Что за времена пошли… Ну неграмотный я, плохой, но отец же?.. Мать дома, сестры, братья… А ты не спросишь, как они там? Думаем же мы о тебе, худо-бедно — вырастили…

Люда молчала. Ефим не злился на нее. Было горько.

— Так ты меня считаешь виноватым? — спросил наконец Ефим.

— В чем?

— В том, что… Ты как думаешь-то… Правильная твоя жизнь?

— Ничего я не думаю… давай спать.

…Люда считалась в деревне красивой, в городе же почувствовала себя неуклюжей. Там она была в центре, тут оказалась на обочине. И оттого ее угнетало какое-то непроходящее чувство скованности и неполноценности. Девочки вечерами на танцах, а она… Другое дело — одеться бы по-городскому, да так, чтобы пройтись по «броду» и все бы оглядывались! Ей ведь есть на что надеть-то. Тогда и душа раскрепостится, и себя покажет. Мальчики нынче простоватых-то не жалуют. Один раз, правда, худенький конопатый парнишка сказал ей, что она красивая, засветился при этом всеми своими конопушками и больше не подходил. А ей хотелось любить! Не такого, конечно, — красивого, сильного, умного, городского, — какого, может, и рядом-то нет, он где-то там, далеко, но он обязательно придет, иначе быть не может, иначе несправедливо! И дождалась: джинсовый костюм, гуцульские усы, длинные черные волосы. Люда увидела его в коридоре — высокого, стройного, с сумкой через плечо. Он руководил эстрадным ансамблем училища.

…Приближался праздник. Люда купила голубое платье, подкоротила, сколь было возможно, — ноги стройные, есть что показать. Примерила перед зеркалом — красота; распустила волосы, подвела ресницы — хоть в кино показывай. Туфли бы на платформе, беленькие. А цены кусаются. Выход нашелся внезапно — на стадионе, во время соревнований, в раздевалке. Там и увидела, там и мысль пришла, там и решилась. Нет, никогда бы Люда этого не сделала! Нет! Но… Надо! У н и х много, о н и еще купят…

А потом был праздник, ее праздник! Слишком долго она ждала, чтобы отдать его кому-то, слишком много перенесла! Конечно, ОН не мог ее не заметить!

После вечера пошли они с Андреем — так звали руководителя ансамбля — к Мишке, у которого собралась целая компания. За столом Люда выдала себя с головой: предложили раков к пиву, а она отказалась: «Моргую». От волнения, что ли, родное слово выскочило. Кто-то засмеялся: «Моргую — это брезгую, да?» Андрей вступился: «Милое слово, очень милое». Потом они сидели у окна, Андрей потянул ее к себе за локоточек и поцеловал… не поцеловал даже, губами коснулся. «Я люблю тебя», — едва не вырвалось у Люды, но она вовремя сдержалась, поняла: еще рано, а душа заходилась в трепетном восторге. Потом… Что же было потом? Много пили… Мишка готовил коктейли, Андрей играл на гитаре… Что еще?.. Как в тумане. Никогда в жизни Люда так много не пила, никогда не была столь счастлива.

Ночью она проснулась: от выпитого разламывалась голова… Чужой дом, чужая постель, рядом… Мишка… Почему-то Мишка?!

С Мишкой они встречались еще полгода. Парнем он оказался в общем-то неплохим: предлагал зарегистрироваться, Люда не захотела. Может, зря… Когда бросила учиться, Мишка пристроил ее в ресторан.

И пошло-поехало…

Отец проснулся рано, посидел безмолвно на кровати, поднялся, стараясь не шуметь, оделся, осторожно толкнул Люду в плечо:

— Поехал я.

— Чего?

— Поехал, говорю.

— Совсем, что ли?

— Ну.

Говорили шепотом, будто в комнате спал еще кто-то.

— Пожил бы.

— Домой надо. Чё тут?..

— Передавай привет… Как-нибудь там уж объясни…

— Ты… Это… От старухи-то выпишись.

— От какой стару… А-а. Выпишусь.

— Ну ладно, пошел я. Это… Может, домой приедешь… Пиши… Ну, пошел я.

Люда достает из тумбочки альбом с фотографиями. Вот ей лет шесть, она сидит на траве, платьице ровненько расстилается полукругом, а в ручонке букетик с ромашками… Здесь постарше, стоит у школьной калитки, ножка выдвинута вперед, руки в карманах пальто, а из рукава беспомощно свисают варежки на тесемочках… «Господи», — шепчет Люда, и чувства ее будоражатся новым воспоминанием.

…Мишкин брат сидит на кухне, тычет вилкой в макароны на столе и внимательно, жуткими своими глазами смотрит на нее. «Влюбился, что ли?» — спрашивает Люда. «Нет, — отвечает он. — Просто подумалось, что когда-то ты была маленьким, хорошеньким ребенком и тебя мать купала, а отец, сам еще не мытый после работы, стоял за спиной и смотрел через ее плечо». Отчего эти слова засели в памяти? Как же это так? Она уже плачет, не сдерживаясь, навзрыд, тянется к пачке сигарет…

А вечером ничего. Вечером хорошо. Поддадут с Ленкой, та возьмет гитару и споет:

А потом идешь по улице шатаешься, И от слез ты на прохожих натыкаешься, Ах, какое дело вам, что творится в сердце дам, Все равно себя я дешево продам…

Конечно, какой-нибудь Андрей назовет песенку «жлобской». Но заскребет от нее на сердце, опьянит тоской, захочется встать, развести руками и крикнуть: «А лети все к черту!» Ленок кончит петь, подольет в стаканы и скажет: «Один раз живем, Людка! Один и помирать!» Голос у нее низкий, хриплый, что-то страстное есть во всем ее облике, удалое! И красиво у нее все это получается! Безбоязненно, вольно, широко!

Ефим открыл калитку, прошел вдоль двора и, проворчав: «Плашку не могут положить», — тщательно оскреб о скобу у приступка ботинки, поднялся на крыльцо и, будто о чем-то вспомнив, остановился. Уткнулся взглядом в низ двери: «Ишь чё, ногами открывают…» Постоял так, оглядел двор, скользнул взглядом по дороге, вздохнул и вошел в дом.

ТРЕХДНЕВКИ

Макар покрякивает, покашливает — укладывается в постель. Старая, с высокими литыми спинками кровать отвечает ему в тон поскрипыванием.

— Видать, уж конец недалеко, ломота во всем теле. К весне дело-то. Растительность всякую она оживляет, а старых телег, навроде меня, прибирает к рукам.

— Ну чё ж, весной-то помирать лучше, — рассуждает Клавдия, которая моет посуду после вечернего чая. — Все людям копать легче, а зимой-то подолби ее!..

— Энто так, — соглашается Макар. — Тут артиста вчерась ли, позавчерась ли показывали, семьдесят пять годов ему сполнилось — мне ровня, а вот скажи — по виду он мне токо в сыновья годный.

— Так чё же, он тама-ка изработался за жисть-то? Шибко-то, поди, не горбатился. Это ты всю жизнь за лошадями ходил, топтанный имя перетоптанный. Хозяйство какое было, детей сколь вырастил, войну прошел, а теперича ишо тутока, в этой кочегарке, сколь сажи наглотался?!

Клавдия присаживается на табуретку, кладет маленькие желтоватые руки на колени.

— Тебе-то, Макар, чё говорить… Хоть на могилку есть кому прийти. А я-то ить одна буду лежать, и попроведовать некому. Если Женька када приедет, может, придет.

— Женька придет, — подхватывает Макар. — Мать у ей, царство ей небесное, золото была, и она девка хорошая. Умная. Не забудет. А моих-то, однако, не дождесся. Вот если бы я им бутылку оттеля подавал, тада бы спасу не было: и дневали, и ночевали бы на могиле.

Через каждые три дня Клавдия приходит к Макару. Живет она в доме-интернате для престарелых. Как старухе здоровой, полагается ей там работать. Моет Клавдия посуду на кухне, и смена ее длится три дня. Отдых — тоже три, и на эти дни Клавдия отпрашивается и идет к Макару, своему зятю, мужу покойной сестры. Состирнет чего надо, помоет полы и снова возвращается к себе в «богадельню». Своей семьи у нее нет. Был, правда, муж когда-то, но так давно и так недолго, что она и помнит его смутно: сразу после свадьбы сгорел на тракторе. Нянчилась с ребятишками братьев и сестер, потом племянников — так и прожила жизнь по родне, своего угла не завела и детей своих, кормильцев, не заимела. Вот и пришлось на старости лет искать приюта у государства.

С устройством еще сколь канители вышло: хлопотать ходить, документы оформлять некому — сама-то она знать не знала, ведать не ведала, в какие двери ткнуться. В собесе насчет пенсии сунулась было, так извелась вся и ушла ни с чем — по кабинетам туркали-туркали, а потом говорят: платят только тем, кто нянькой в чужих людях работал, а свои — сами должны заботиться. Должны, да спрос с них гладок — с рук спихнуть, в дом престарелых определить и то никто не хочет. Спасибо, бог послал Женю, племянницу, — приехала девчонка на каникулы. Ей бы отдохнуть, на речке покупаться, по лесу походить, а она бумажки бегает собирает. Одно слово — грамотный человек, добилась, пристроили Клавдию к месту.

Когда умерла сестра Лиза и Макар с Николаем, сыном-бобылем, остались одни в доме, Клавдия стала приходить и помогать им по хозяйству. В ту пору жила она в няньках у чужих люден и впервые получала за это деньги. Макар предложил ей перебраться: «Чё мотаться, живи здесь, места хватит».

Клавдия обошла товарок, поделилась:

— Зовет зять, прямо не знаю, чё делать. В няньках и кормят, и поят, и десять рублей платят…

— Иди к Макару и не думай, — советовали старухи. — Оно хоть нонче на своих надежи нету, а на чужих подавно. Все одно ходишь стряпаешь да обстирываешь.

Клавдии чего перебираться: манатки — пара платьев, кофтишка да пальтишко, подарки — обноски родственников — всегда у сестры лежали. Нечего и перебираться — встала да пошла.

Но дети Макара взбеленились. Николай сразу же отделился: поставил в комнате электроплитку и сам себе готовил. Пьяный, понятное дело, ни за что не брался, жил голодом. Он и раньше угнетал отца угрюмостью — молчит, будто обиду на сердце носит, а теперь и вовсе смотреть на него перестал: чужак чужаком жил в родительском доме.

arrow_back_ios