Содержание

К «третьему миру» (в книге «Unended quest» — «Неоконченный поиск» — философ предпочел назвать его иначе: «Мир 3») относятся и содержание журналов, книг и библиотек, и теоретические системы [223] . Этот универсум в известной мере существует независимо от человека, хотя и создан им. «Третий мир» хранит «много теорий самих по себе <…> которые никогда не были созданы или поняты и, возможно, не будут созданы или поняты». Теория Поппера — своеобразное подобие платоновской философии идей: «Третий мир Платона божествен, он был неизменяемым и, конечно, истинным <…> мой третий мир создан человеком и изменяется. Он содержит не только истинные, но также и ошибочные теории, и особенно открытые проблемы, предположения и опровержения» [224] . Элементы «третьего мира» — не идеи или понятия, а предположения, высказывания, теории, по-разному эти понятия истолковывающие.

Космос Бродского — это как бы платоновский универсум, становящийся попперовским «третьим миром». Он подвижен, и время — одно из его необходимых измерений.

Мысль в космосе Бродского — на грани логики и абсурда. «Неверность» суждения для поэта не недостаток; это мост над бездной между абстракциями, вещами и человеком.

Одиночество есть человек в квадрате. («К Урании», 1982, [III; 64])

С точки зрения логики это суждение, не имеющее смысла Но для поэзии это точное философское определение. Квадрат — и клетка, и камера-одиночка. И математический знак. Но человека нельзя умножить на себя самого, он не число. Он не единица, он не один из многих, а просто один. Предмет, вещь, имя определимы «изнутри», через самих себя:

И зима простыню на веревке считала своим бельем. («Келломяки», [III; 60])

Мир Бродского «относителен». Частый прием поэта, острие его текстов — самоотрицание.

Иногда самоотрицание абсолютно трагично: когда на нем строится все стихотворение. Такова «Песня невинности, она же — опыта» (1972) (в заглавии объединены названия двух сборников У. Блейка) [225] . Первая часть — наивно-детское приятие мира («жизнь будет лучше, чем хотели» [II; 305]); вторая — признание безнадежности и ожидание конца («Мы уходим во тьму, где светить нам нечем / <…> Разве должно было быть иначе? / Мы платили за всех, и не нужно сдачи» [II; 307]).

Энергия самоотрицания такова, что подчиняет себе даже те стихотворения Бродского, в которых наиболее обнажен философский подтекст его творчества, экзистенциальная основа. Так, цитировавшееся мною стихотворение, воссоздающее образ вселенной поэта, имеет непритязательное название — «Bagatelle» — «безделица» ( ит. и фр.).

Для Бродского — не только поэта, но и автора эссе — вообще свойственны самоотрицание и противоречивость, вне всякого сомнения, осознанные. Так, постоянно подчеркивая мысль о том, что поэт одинок и пишет для себя или — самое большее — для немногих («…аудитория у поэта всегда в лучшем случае — один процент по отношению ко всему населению. Не более того» [226] ), он вместе с тем соглашается с изречением «красота спасет мир», подразумевая под красотой литературу («Нобелевская лекция»). Или пишет так:

«Мне думается, что следует попытаться навязать (характерно само выбранное слово, как бы подчеркивающее незаконность, насильственность и заведомую безуспешность предлагаемого. — А.Р.) истории взгляды на жизнь и общественную организацию, присущие литературе.

В частности, я имею в виду свойственную литературе мысль об уникальности всякой человеческой жизни <…>» [227] .

С другой стороны, именно культура цементирует тоталитарный мир в пьесе «Мрамор», и выход из тюрьмы оказывается возможным лишь для героя, знаки этой культуры (бюсты римских поэтов) отбросившего [228] .

А в эссе «Flight from Byzantium» Бродский одновременно и называет христианство, в отличие от «демократического» язычества, непосредственным источником тоталитарных идей, и признает, что именно христианские ценности питают западную демократию.

Сосуществование у Бродского противоречащих друг другу суждений порождено — полубессознательным, может быть, — представлением о некоем идеальном Тексте, описывающем все возможные утверждения и мысли, в том числе взаимоисключающие, вбирающем их в себя и тем самым как бы разрешающем: стихи и эссе самого Бродского — это как бы неполная реализация такого Текста. Показательны «протеизм» Бродского, способность к усвоению самых разных поэтических стилей и традиций, его «универсализм», восприятие поэта не как субъекта, а как объекта языка следует именно из этого представления о всеобъемлющем Тексте культуры, подобном Св. Писанию [229] .

В этой связи вызывает сомнение утверждение С. Волкова: «…мышление Иосифа Бродского принципиально диалогично (по Бахтину). Это заметно и в стихах Бродского, и в его прозе, и в драматургии» [230] . Противоположные суждения у Бродского не диалогичны, а антиномичны и принадлежат одному (и единственному в его мире) сознанию — автора или «лирического героя».

Космос Бродского как бы содержит в себе все бытие: стихотворения, непохожие друг на друга; землю, увиденную с Неба, и небо, увиденное с земли; самого поэта…

Стремление к максимальной полноте текста пронизывает рифмы, неожиданные, нанизывающие новые и новые ряды ассоциаций, как бы уводящие в сторону. Рифмы выстраивают строки и строфы в «анфилады». Так рождается ощущение глубины текста.

Непохожесть поэтических текстов Бродского, сочетание в его творчестве «напевных» и «декламационных», «простых» и «сложных», «коротких» и «пространных» стихотворений, его «протеизм» — явление этой же природы [231] . Как — отчасти — и его переносы (enjambements), расширяющие и переосмысливающие семантику слова и строки.

Необычно стилевое разнообразие лексики Бродского. Церковнославянизмы, термины химии или геометрии, слова-сокращения и даже табуированные выражения (без эвфемизмов — мат). Сочетание несочетаемого не коробит; это не эпатаж, а один из способов противостояния автоматизации, окостенению приемов или превращению живого слова в надпись на камне, а поэта — в мраморную статую. Но главное — это попытка раздвинуть смысловую перспективу текста.

Предел смысловой полноты поэтического космоса Бродского — отрицание собственного существования; все = ничему.

Навсегда расстаемся с тобой, дружок. Нарисуй на бумаге простой кружок. Это буду я: ничего внутри. Посмотри на него — и потом сотри. («То не Муза воды набирает в рот», 1980 [III; 12]) [232]

Г. С. Померанц в статье «Неслыханная простота», посвященной творчеству Бориса Пастернака, писал о поэзии Бродского: «Это не простота бытия, а простота небытия, не цельности, а разорванности. Это поэзия последнего глотка жизни, существования на грани ничто» [233] . Действительно, когда Бродский обращается к другому (любимой, Богу), видит он обычно лишь тень, а слышит только свой одинокий голос. Но контакт с Другим ищется…

Отношение к Богу в поэзии Бродского раздвоено — «герой» (поставить кавычки заставляет «нематериальность», «хрупкость» лирического «Я»), «двойник» поэта, или смотрит на мир из космоса, или в небо — с земли. В первом случае он видит мир так, как мог бы его «видеть» Бог, как бы занимает место Творца [234] . «Ты Бога облетел и вспять помчался» — сказанное поэтом о Джоне Донне («Большая элегия Джону Донну», 1963 [I; 250]) относится и к самому Бродскому.

Иначе — когда «двойник поэта» стоит на земле:

Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх. Однако интерес у всех различен. Бог органичен. Да. А человек? А человек, должно быть, ограничен. («Два часа в резервуаре», 1965 [I; 435])

Раздвоенность в отношении к Богу — одно из проявлений трагичности существования «Я» у Бродского («…вся вера есть не более, чем почта / в один конец» — «Разговор с небожителем», 1970 [II; 210]). Препятствие — метафизическое одиночество и невозможность оправдать страдания. Но это и не безверие, — не случайна сама возможность увидеть мир «с точки зрения» Бога. Правда, это скорее платоновский надындивидуальный Ум, или Логос: античный внеличностный Логос, а не Логос-Христос.

Или — точнее: Бродский «постхристианский» поэт, не ожидающий встречи с личностным Богом, но переживающий богооставленность и склоняющийся к неверию.

Неоднозначное отношение Бродского к христианству выражено в эссе «Путешествие в Стамбул» / «Right from Byzantium». Христианский монотеизм, по его мысли, ближе к тоталитарным идеям, чем «домашнее», природное языческое многобожие. Православие, как кажется Бродскому, еще в Византии приобрело «полувосточный» характер [235] . (Может быть, ему ближе католичество — большей индивидуалистичностью и рационализмом; ближе и протестантизм.) [236] Эссеистика Бродского проливает свет на его философию истории. И — конкретнее — на представление об историческом пути России. Бродский продолжает «чаадаевскую» линию: принятие христианства из Византии было передачей России традиции деспотического правления; история России — это история несвободы. Бродский даже берет на себя смелость написать, что не монголо-татарское иго отторгло Русь от Запада, и едва ли можно считать, что она спасла Европу от войск Батыя. Собственно, он отвечает в «Отлете из Византии» на известное письмо Пушкина Чаадаеву — отвечает так, как сделал бы это, по мнению Бродского, автор «Философических писем». Мысли поэта о России и Западе, вероятно, навеяны статьями Г. П. Федотова. Правда, эссе Бродского никогда не становятся философскими статьями, оставляя мысль недосказанной.

223

Popper Karl.Unended Quest: An Intellectual Authobiography. Fontana / Collins, 1978. P. 180–185.

224

Поппер К.-P.Логика и рост научного знания. С. 459.

225

Вариация блейковского стихотворения «Муха» из «Песен опыта» — «Муха» (1985) Бродского.

226

Волков С.Вспоминая Анну Ахматову. Разговор с Иосифом Бродским // Континент. 1987. № 53. С. 346. Переиздано в кн.: Волков С.Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 229.

227

Участникам римской конференции писателей из СССР и русского зарубежья (1990) // Континент. 1991. № 66. С. 374.

228

А. Г. Разумовская, цитируя эти строки журнального варианта моей статьи, возразила: «<…> Ощущение полной свободы человеку дает лишь поэзия. Спастись от пространства, „которое тебя пожирает“, которое всегда тупик, помогают олицетворяющие ее бюсты классиков. Эта метафора реализована в побеге Туллия из Башни, когда бюсты классиков были сброшены им в мусоропровод, чтобы обезвредить „сечку“ и крокодилов: „Ну-с, классики, отрубленные головы цивилизации… Властители умов. Сколько раз литературу обвиняли в том, что она облегчает бегство от действительности! Самое время воспринять упреки буквально“. Потому трудно согласиться с мнением А. Ранчина, что „именно культура цементирует тоталитарный мир в пьесе „Мрамор“, и выход из тюрьмы оказывается возможным лишь для героя, знаки этой культуры (бюсты римских поэтов) отбросившего“. Справедлива другая точка зрения: „Классики… всесильны. Они способны даровать свободу, потому что не знают преград и общественных устоев“» (цитируется статья П. Вайля и А. Гениса «От мира к Риму». — А.Р.).  — Разумовская А.Статуя в художественном мире И. Бродского // Иосиф Бродский и мир. С. 237. Но я отнюдь не утверждал, что в пьесе «Мрамор» Бродский наделяет культуру как таковую (и, в частности, римскую поэзию) тоталитарными коннотациями: автор пьесы лишь показывает, как культура становится инструментом тоталитаризма. Что же касается бюстов римских классиков, то их семантика прежде всего пейоративная: они подобны огрубленным головам; они помогают Туллию выйти на волю — но просто как «твердая вещь», а не как культурный символ; они исчезают в клоаке. Кроме того, Туллий в итоге возвращается вспять к оставшимся в тюрьме бюстам Горация и Овидия. Произвольна и мысль А. Г. Разумовской, что «памятник, статуя для него (для Бродского. — А.Р.) — знак не только разрушения, но и зеркального отражения человека в истории, восхождение от смертного существования к бессмертию:

Это конец вещей, это — в конце пути            зеркало, чтоб войти.» (Там же. С. 240).

В цитируемом стихотворении «Торс» (1972) статуя ассоциируется с умиранием и с каменным гнетом Империи, а зеркало означает безвыходность, тупик.

229

Ср. сближение поэзии с молитвой: «стихотворение, в конечном счете, приводится в действие тем же самым механизмом, что и молитва» ( Бродский И.Послесловие // Кублановский Ю.С последним солнцем. Paris, 1983. С. 364). Сходные высказывания — в дискуссии на Мандельштамовской конференции 1991 г. в Лондоне: «<…> был один замечательный поэт такой <…>, который сказал в записных книжках, — я думаю, это очевидная истина <…>: „Всякое стихотворение приводит в движение механизм молитвы“» (Павлов М.Бродский в Лондоне, июль 1991 // Сохрани мою речь. Вып. 3. Ч. 2. М., 2000. С. 32).

230

Континент. 1987. № 53. С. 338.

231

Истолкование полистилистичности Бродского, совмещения высоких и низких слов как следствия установки на «депоэтизацию» текста, на разрушение «возвышающего обмана», предложенное И. Е. Винокуровой ( Винокурова И.Иосиф Бродский и русская поэтическая традиция // Русская мысль. № 3834.6 июля 1990 г. Лит. приложение № 10. С. VIII), по-моему, не вполне точно. «Возвышающая» тенденция Иосифа Бродского не менее сильна, чем «снижающая». Кроме того, применительно к Бродскому речь скорее может идти не о снижении и разрушении, а о нейтрализации. «Возвышающий обман» поэтом не разоблачен, а лишь поставлен под «утверждающее — отрицающее» сомнение.

232

Впрочем, ведь этот — маленький и неровный — круг не проекция ли шарообразного космоса Платона? — А.Р.

233

Литературное обозрение. 1990. № 2. С. 23–24.

234

Кстати, свойственные Бродскому «взгляд с высоты» и «каталогизация» увиденных вещей связаны именно с помещением поэта «на место Бога». «Взгляд с высоты» и «каталогизация» были замечены как основные особенности поэтики Бродского Эдуардом Лимоновым — его вечным «разоблачителем» в эпатирующей статье «Поэт-бухгалтер (несколько ядовитых наблюдений по потешу феномена И. А. Бродского)»: «Почти все стихотворения написаны по одному методу, недвижный философствующий автор обозревает вокруг себя панораму вещей. Скажем, Бродский <…> с грустной обязательностью <…> перечисляет нам предметы, обнаруженные им в спальне при пробуждении <…> Дальше следует более или менее удачное сравнение <…>. Метод сравнения употребляется им бессчетное количество раз. Назвал предмет — и сравнил, назвал — и сравнил. Несколько страниц и сравнений — и стихотворение готово. Порою интересно читать эти каталоги, порой — скучно.

Человек он невеселый. Классицист. Бюрократ в поэзии. Бухгалтер поэзии, он подсчитает и впишет в смету все балки, костыли, пилястры, колонны и гвозди мира. Перышки ястреба.

Обращаться с абстракциями — с мирозданьем, Богом, космосом, манипулировать ими Бродский умеет. Куда хуже обстоит дело с человеческими существами» (Мулета А. Семейный альбом. Париж, 1984. С. 134).

235

См. интервью поэта П. Вайлю и А. Генису: Вайль П., Генис А.В окрестностях Бродского // Литературное обозрение. 1990. № 8; и эссе «Flight from Byzantium», в которых выражены «проязыческие» симпатии Бродского. Впрочем, самоотрицанию подвержены не только стихи, но и эссеистика поэта, и у него можно найти совсем другие высказывания, «прохристианские». Показателен «разброс мнений» при характеристике религиозных истоков поэзии Бродского — от признания ее христианского начала ( Ефимов И.Крысолов из Петербурга (Христианская культура в поэзии Бродского) // Иосиф Бродский: размером подлинника. С. 184–191) до определения ее как «внехристианской, языческой» ( Арьев А.Из Рима в Рим // Там же. С. 227). Из последних работ на эту тему: Минаков С.Третье Евангелие от Фомы? Претензии к Господу. Бродский и христианство // Иосиф Бродский и мир. С. 73–87. Может быть, наиболее точен Анатолий Найман, когда замечает, что предпочтительнее говорить не о Творце, а о небе у Бродского и что в словосочетании «христианская культура» поэт делает акцент не на первом, а на втором слове ( Найман А.Интервью. 13 июля 1989 г. Ноттингем. Интервьюер — В. Полухина // Там же. С. 139–142; ср. другие публикации этого интервью: Polukhina V.Brodsky through the Eyes of his Contemporaries. Houndmills; Basingstoke; Hampshire; London; N.Y., 1992. P. 16; Полухина В.Бродский глазами современников. СПб., 1997. С. 42).

Об отношениях поэзии и веры Бродский подробно и взволнованно говорил в дискуссии на Мандельштамовской конференции 1991 г.:

«Вообще в этике поэзии XX века, то есть в этике вообще более-менее общежительной по особенно в поэзии, то есть в этике поэзии XX века, — не принято упоминать имя Божие всуе, начать с этого, да? <…> В наше время, именно потому, что столько сделано, следует пользоваться косвенной речью, говорить об этом обиняками. <…>

Более того, я вообще думаю, что постановка вопроса о верованиях, религиозных симпатиях, чувствах того или иного порядка не совсем рациональна вот в каком смысле. Я думаю, что культура на сегодняшний день — по крайней мере по тому материалу, который она в себя вбирает, религиозному или какому угодно, — она, на мой взгляд… — это я предлагаю свое частное мнение… это такое соображение, предположение — она переросла ту доктрину, которой она довольно долго служила (

Убежденно.
) Никогда она, между прочим, и не была собственностью этой доктрины, начнем с этого. Она служила христианству, но, я думаю, она до известной степени на сегодняшний день, если так можно взглянуть ретроспективно, переросла христианство, как, впрочем, и любую доктрину, которой она служила Более справедливым, чем вопрос о том, чем является данная культура в христианстве, является… Вопрос может быть поставлен иначе: является ли христианство достаточно культурным? <…> Я думаю, что культура — явление кумулятивное, оно включает в себя массу вещей, да? И было бы разумнее говорить о пропорции христианской тематики и христианского мироощущения, скажем, в „культурной массе“ Мандельштама, нежели ставить вопрос, христианский он поэт или нет, — это неправильная, по-моему, постановка вопроса по существу».

(Павлов М. Бродский в Лондоне, июль 1991 // Сохрани мою речь. Вып. 3. Ч. 2. С. 56–58)

236

Свидетельство вовлеченности Бродского в иудео-христианскую традицию — не только поэма «Исаак и Авраам» (1963) (мотивы выбора и твердости в вере в поэме перекликаются со «Страхом и трепетом» Кьеркегора) или рождественские стихи, но и строки: «Но мы живы, покамест / есть прощенье и шрифт» — «Строфы» («Наподобье стакана…», 1978 [II; 459]). О Боге у Бродского см. также в книге М. Крепса (с. 42 и др.).

Иудео-христианские мотивы в поэзии Бродского анализируются в главе настоящей книги: «„Человек есть испытатель боли…“: религиозно-философские мотивы поэзии Бродского и экзистенциализм».

arrow_back_ios